Они были первыми: о чем Булгаков с Маяковским говорили за бильярдом

Владимир РАДЗИШЕВСКИЙ

20.05.2021

MAYAKOVSKY-BULGAKOV-1.jpeg

Нет ни одной фотографии, на которой рядом с Михаилом Булгаковым оказался бы Владимир Маяковский. Не было меж ними ни литературной близости, ни единомыслия, ни товарищества. И компании у них были разные. Но обоюдный интерес имелся, и считаться друг с другом им приходилось. Даже доводилось соперничать. А еще случались пересечения, о которых они сами едва ли догадывались.

В трудную минуту доброжелатели советовали Булгакову отказаться в покаянном письме от кровной связи с интеллигенцией, пообещать, что отныне он будет работать как преданный идее коммунизма писатель-попутчик. Но выставлять себя оборотнем, готовым переметнуться на позиции органически чуждой ему пролетарской идеологии, Михаил Афанасьевич не мог. А Маяковский яростно возмущался, когда его, ведущего поэта революции, третировали, записывая в спутники плетущихся в обозе стихотворцев-пролетариев:

Но кому я, к черту, попутчик!

Ни души

не шагает

рядом.

Полноценным пролетарским поэтом он считал себя самого, а вот самозваных — себе попутчиками.

Закончив поэму о Ленине, Владимир Владимирович читал ее в Кремле, на квартире у Льва Каменева, в то время одного из главных большевистских вождей, члена Политбюро ЦК и председателя Моссовета. И был горячо поддержан. А Булгаков, даже написав пьесу о Сталине, вызова в Кремль удостаивался лишь в своих шуточных застольных импровизациях:

«Мотоциклетка мчится — дззз!!! прямо на улицу Фурманова, — записывала за мужем Елена Сергеевна. — Дззз!! Звонок, и в нашей квартире появляется человек.

Человек: Булгаков? Велено вас доставить немедленно в Кремль!..

Мотоциклетка — дззз!!! и уже в Кремле! Миша входит в зал, а там сидят Сталин, Молотов, Ворошилов, Каганович, Микоян, Ягода».

И за границу его не выпустили ни разу, тогда как Маяковский и в Америке побывал, и по Западной Европе колесил в свое удовольствие, мог запросто добыть визу и своим близким. К примеру, в начале 1930 года, когда Лиля Брик собралась вместе с мужем Осипом к матери в Лондон, выехать им не дали. Пролетарский поэт номер один пошел в Кремль к секретарю ЦК, кандидату в члены Политбюро Лазарю Кагановичу, а тот нажал на ОГПУ — и все тут же устроилось.

Кстати, слухи о том, будто Маяковскому несколькими месяцами ранее запретили съездить в Париж, где его дожидалась «невеста» Татьяна Яковлева, Лиля Юрьевна отметала начисто:

— Если бы ему самому отказали, как бы он стал просить за нас?

Да и представить невозможно, говорила она, какой вселенский скандал закатил бы Владимир Владимирович, если бы ему вдруг посмели воспрепятствовать. Ведь это была бы демонстрация недоверия со стороны власти.

Он же, в отличие от Михаила Афанасьевича, от этой власти себя не отделял: «Моя революция»; «Радуюсь я — / это / мой труд / вливается / в труд / моей республики»; «Моя / милиция / меня / бережет».

Маяковский был опорой власти и к себе требовал соответствующего отношения.

И если Главный репертуарный комитет всего лишь предлагал вычеркнуть отдельные реплики в его «Бане», то от Булгакова требовали капитальной переделки пьес, а затем все равно снимали их со сцены («Зойкина квартира», «Багровый остров», «Мольер») или вообще запрещали постановку («Бег», «Адам и Ева», «Блаженство», «Иван Васильевич», «Александр Пушкин», «Батум»). Тем не менее Маяковский возмущался:

Подмяв моих комедий глыбы,

сидит Главрепертком Гандурин.

— А вы ноктюрн

сыграть могли бы

на этой горьковской бандуре?

При этом, как видим, еще и стрелки переводил с ответственного советского чиновника Константина Гандурина на осевшего в Италии Максима Горького, с которым у поэта был давний конфликт. (Посмертная субординация не позволяла даже канонизированному Сталиным Маяковскому бросать тень на основоположника соцреализма. При публикации этой эпиграммы в Полном собрании сочинений бандура вместо «горьковской» стала «треснутой».)

На булгаковские «Дни Турбиных» поэта затащил однажды Павел Марков, заведовавший литературной частью Художественного. Но после третьего акта Маяковский сбежал. Он и так пересилил себя, переступив порог МХАТа, который тогда был ему особенно чужд и даже враждебен. Дал слабину лишь затем, чтобы с правом очевидца ругать заведомо неприемлемый «белогвардейский» спектакль. Собственные пьесы — и «Клопа», и «Баню» — он писал для соперничавшего с МХАТом Театра Мейерхольда.

Однако в Клубе театральных работников в Старопименовском переулке оба драматурга, Булгаков и Маяковский, как ни странно, в охотку сходились за бильярдом. Тогдашняя жена Михаила Афанасьевича Любовь Белозерская, наблюдая за ними, удивлялась, какие же они «разные». Булгаков, по ее словам, играл с «каменным замкнутым лицом». Но, бывало, после игры звонил домой и спрашивал, можно ли ему приехать вместе с Маяковским. А она непреклонно отвечала, что дома все есть, домработница приготовит ужин, сама же она уйдет ночевать к подруге.

Следующая жена Булгакова, Елена, тоже терпеть не могла Пролетарского Поэта и, подолгу зависая в бильярдной, так явно хотела, чтобы он проиграл, что от наваждения кий у того в руках приплясывал. Недаром ее называли ведьмой.

А друг Михаила Булгакова Сергей Ермолинский запомнил, как игроки пикировались за бильярдным столом. Поймав противника на промахе, Маяковский принимался насмешничать:

— Турбинчики — это вещь! Разбогатеете окончательно на своих тетях Манях и дядях Ванях (выпад в сторону МХАТа с его чеховскими спектаклями), выстроите загородный дом и огромный собственный бильярд. Непременно навещу и потренирую.

— Какой уж там дом, — отмахивался визави и отвечал в тон. — О, Владимир Владимирович, и вам клопомор не поможет, смею уверить. Загородный дом с собственным бильярдом выстроит на наших с вами костях ваш Присыпкин.

— Абсолютно согласен, — примирительно басил Маяковский.

Олицетворявший в «Клопе» обывательщину Присыпкин, конечно же, ни первому, ни второму лично не угрожал. Реальная же опасность, особенно над Булгаковым, нависала тем временем неотвратимо.

Ему после десяти лет, отданных литературному труду, стал очевиден крах его писательства: роман «Белая гвардия» так полностью и не напечатан; прежние вещи («Дьяволиада», «Роковые яйца», «Собачье сердце» и др.) не переиздаются или не издаются вовсе; у новых — тем более шансов на публикацию нет; пьесы запрещены к постановке, среди них — драма «Бег», событийно продолжавшая «Дни Турбиных».

«Ужасен был удар, когда ее запретили, — вспоминала Белозерская. — Как будто в доме объявился покойник».

Уже и упоминания имени писателя не обходились в прессе без брани. В «Известиях» прозвучал призыв «ударить по булгаковщине». Спасти писателя, он был уверен, могло лишь чудо.

От крайнего отчаяния в конце марта 1930 года Булгаков написал письмо правительству. «Ныне я уничтожен», — констатировал автор. В СССР как писатель-сатирик по призванию он был немыслим. Но и на работу его не брали — даже подсобником в типографию. Впереди маячили «нищета, улица и гибель». И он просил либо отпустить его за границу, либо дать ему любую работу — от режиссера-лаборанта в Художественном театре до рабочего сцены.

Надежды на благоприятный ответ почти не оставалось. По сути, это письмо означало лишь отсроченное самоубийство. И револьвер у него был припасен.

Маяковский на этом фоне смотрелся в высшей степени победительно. Но пройдет две недели после булгаковского послания, и он покончит с собой. В день похорон, 17 апреля, во дворе Клуба писателей на улице Воровского (бывшей и нынешней Поварской), где трехдневное прощание близилось к завершению, Илья Ильф сфотографировал Булгакова между Валентином Катаевым и Юрием Олешей. Всех их несколько лет кормила сатирическая четвертая полоса в газете «Гудок». Олеша гордился этой работой, Булгаков вспоминал о ней с омерзением. На фото его шляпа надвинута на лоб так, что тень от полей заслоняет глаза. Что в них таится? Не исключено, мысль о револьвере...

На снимках похоронной процессии вся улица Воровского, сколько хватает глаз, плотно забита народом. Борис Ефимов говорил, что люди шли еще и по боковым переулкам. На следующий день, 18 апреля, начальник Секретного отдела ОГПУ Агранов читал донесение осведомителя «Арбузова»: «Шутники острят: «Клопы» заели, и «Баня» не спасла... Сейчас определенно говорят, что на очереди самоубийство Булгакова, который последние дни очень мрачно похаживал по Поварской». («Не хватало только эпидемии самоубийств!» — подумал наверняка Агранов.)

И в тот же день после обеда, едва Михаил Афанасьевич лег вздремнуть, из объятий сна его вырвал телефонный звонок. На проводе был Сталин. Поздоровавшись, он пообещал застигнутому врасплох собеседнику благоприятный ответ на его письмо. На этом разговор мог закончиться взаимными реверансами. Вдогонку тот или иной порученец предложил бы Булгакову ту или иную работу, и все на время бы утряслось. Но, по-видимому, вождь почувствовал, что может, аккуратно наседая, добиться, чтобы проситель сам отказался от эмиграции:

— А может быть, правда — отпустить вас за границу? Что — мы вам очень надоели?

И Булгаков ответил не то, что должен был, если бы хладнокровно взвесил варианты, а то, чего от него ожидали:

— Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне Родины. И мне кажется, что не может...

Мышеловка захлопнулась. Сталин был вправе мысленно себе поаплодировать. Теперь он предложил литератору место в Художественном театре. А чтобы закрепить договор, показать, что с его стороны все без обмана, пообещал со временем встретиться и поговорить. Только о чем они стали бы разговаривать — о свободе творчества, об отмене цензуры, отказе от репрессий? (Через четыре года Борис Пастернак в телефонном разговоре со Сталиным скажет, что хотел бы поговорить о жизни и смерти, а тот повесит трубку.)

И сколько бы Булгаков потом ни обращался наверх с жалобами и просьбами, сеанс черной магии не повторился.

Как бы там ни было, он бросил револьвер в пруд, кажется, возле Новодевичьего монастыря. Принятый в МХАТ на место режиссера писатель спасся от нищеты. Но в его положении в смысле творчества ничего не изменилось. И мысли о Маяковском возвращались вновь и вновь. В том же году прозаик набросал стихотворение «Похороны» (здесь пульсирует строчка о любовной лодке, разбившейся о быт, из предсмертного письма поэта-самоубийцы):

Почему твоя лодка брошена

Раньше времени на причал?

И уже в который раз Булгаков примерил на себя участь Маяковского:

В тот же миг подпольные крысы

Прекратят свой

флейтный свист,

Я уткнусь головой белобрысою

В недописанный лист.

От суицида его гарантированно спасла ранняя, на 49-м году, смерть. Сколько бы он прожил за границей — неизвестно. Сумел бы там вытянуть «Мастера и Маргариту»? Как знать. В СССР ему это удалось. И хотя автор до публикации не дожил, через четверть века роман был триумфально встречен читателями.

У Маяковского среди набросков к поэме «Во весь голос» есть строки об этом:

Бывает — выбросят,

не напечатав, не издав.

Но слово мчится, подтянув подпруги,

звенит века,

и подползают поезда

лизать поэзии мозолистые руки.

Сам Маяковский ни с чем подобным в советское время не сталкивался (цензура на его заветные вещи не посягала), но судьбу Булгакова предсказал верно.

Материал опубликован в апрельском номере журнала Никиты Михалкова «Свой».