Захар Прилепин о проблемах литературного процесса в России: «Литература растет кустом — из совместного радения о новом слове»

Алексей КОЛЕНСКИЙ

22.01.2021

Фото: Денис Гришкин / АГН Москва.




«Культура» посетила мастер-класс Захара Прилепина в авторской литературной мастерской. Писатель поделился взглядами на психологию творчества и отечественного литпроцесса.

— Хотел бы в режиме тоста сказать несколько слов о профессиональном и человеческом отношении к литературному процессу. Самые большие трагедии, случившиеся на моей памяти за последние 25 лет (думаю, и ранее), были связаны не с эпохой, цензурой, давлением спецслужб, малыми гонорарами или уменьшившимся количеством читателей. Как и в любой другой сфере, они возникали из-за завышенных персональных ставок и несоразмерной профессиональной отдачи.

В чем же состоит секрет успеха? Человек, начинающий заниматься литературой, обязан быть маниакально влюблен в свое дело и чужие книги. Влюбленность, понимание литературного процесса должно быть максимально широким, глубоким, загребающим всеми лопастями. Однако опыт наблюдения за огромным количеством литераторов, с которыми я взрослел, за которыми наблюдал, которых вычитывал, говорит, что большинство из них чужды этой страсти. Молодые люди не знают, что есть другие писатели, целые поколения и их сверстники, литературные журналы, не понимают, что происходило в литературе на их веку и тем более ранее.

Если бы Есенин знал только Сурикова, Цветаева — Надсона, а Маяковский ориентировался, скажем, на Батюшкова, никто бы не состоялся. Но посмотрите, с какой безумной страстью эти великие вникали во все происходящее в поэзии, увлекались всеми новшествами и литературными школами, бросались во все стихии, вгрызаясь в них как в насущный хлеб своей жизни — так, будто помимо него ничего не существует. Сегодня же я отмечаю пугающее нелюбопытство к происходящему в литературе. Приезжает человек учиться, говорит — а я Виктора Астафьева люблю и ничего кроме. То же в поэзии — появляется талантливый парень, словно родившийся в 1962 году, научившийся к 1969 году читать, и после этого для него ничего в поэзии не происходило. Читает он, например, Рубцова и видит: вроде одинаково у него все с Рубцовым, и образы похожие, и рифмы, и недоумевает: в чем проблема? Отчего мои не читают? Должно быть, клятые масоны захватили литературу и не дают пробиться стихам про прекрасную Русь.

Зацикленность на одном имени — хоть Рубцове, хоть Маяковском, хоть Батюшкове, хоть Вере Полозковой — обрубает все ваши возможности. Незнание контекста, бедность кругозора чувствует и легко считывает любой профессионал сквозь самый легкий почерк, она выдает человека с головой.

В свое время я приехал на свой первый литературный семинар в Переделкино и заметил, что из двадцати начинающих писателей пятнадцать говорили, что ничего не читают еще со школы. Один заявлял: «Не читаю книги, ведь корова не пьет свое молоко!» Но раз так, то почему мы должны пить твое молоко? И нынче в литературу приходят люди знающие, условно говоря, десять книг Пелевина, еще три-четыре имени и плюс к этому некий личный опыт, который хотят поскорее отразить, возделав свою делянку. При этом они упускают из виду удивительно разнообразный ландшафт литературы, и ничего хорошего из них не получается все равно.

Люди проживали начало века, Первую мировую и ужасы Гражданской, насыщаясь невероятным количеством впечатлений, но учась не только у жизни, но и у литературы. Даже вышедшие из самых низов Есенин, Шолохов и Фадеев прочитали всё, что успевали, лет с пяти. Основной свод писателей, прошедших через Великую Отечественную, — Бакланов, Бондарев, Астафьев, — сразу после войны пошли учиться либо в литинститут, либо на литературные курсы и стали писать, лишь получив базовое образование. А опыт у них был колоссальный! Но они посчитали, что опыта мало!

Свою первую книжку «Патологии» я опубликовал на только что открытом сайте artofwar.ru, где было порядка десяти тысяч текстов о войне, человечески и фактологически очень любопытных, они до сих пор там лежат. Я начал читать все подряд и вскоре понял, что ни один из авторов, прямо говоря, не понимает, как делается литература. Их рассказы о невероятных случаях в Анголе, Вьетнаме и Чечне никогда не выйдут в печати, никто из этих авторов не станет ни знаменитым, ни читаемым, никем он не станет. И я тут же на форуме объявил боевым генералам, майорам, рядовым, что их литературный путь закончится в этой братской могиле — на сайте. Мужики возражали: «Захар, ты не понимаешь, это же правда, а она всегда интересна людям!» Но литература — не про правду. Литература — это про мастерство. 

В самых редких случаях нон-фикшн становится читаемым — как «Несвятые святые» Шевкунова, или книжки про Бориса Березовского, или про Бориса Ельцина. Но в целом нон-фикшн не имеет продолжения просто потому, что фактология, даже связанная с великими событиями, стремительно устаревает.  Без влюбленности в огромность литературного процесса и труд людей, пишущих одновременно вместе с вами, никогда ничего не получится. Вспомните лицейский круг Пушкина, футуризм Маяковского, акмеизм Гумилева и даже рапповскую банду. Литература растет кустом, из совместного радения о новом слове.

В молодости необходимо знать все и про всех, читать подряд стихи и прозу, даже неважную — ради представления обо всем, что происходит в каждом углу нашей «коммуналки». Если тебе это скучно, ты не втянут, не заворожен, не влюблен в тексты друзей, из тебя никогда не выйдет литератора. Это не только мой опыт, а всей русской литературы, начиная с Пушкина и вплоть до шестидесятников, деревенщиков, смогистов. А если кто-то сетует: «Вот, собрались молодые, занимаются самоопылением, нахваливают другу друга», то это лишь от глупости. Собираться вместе, писать друг на друга дружескую критику или эпиграммы — норма. Так же, как и наши посиделки на Хуторе, собирающие среду из десяти — пятнадцати человек. Это то же что создать литературное поколение, которое может влиять на ситуацию в стране: осмысление пути, правящего режима, объявление войны или примирение. Мир сначала проговаривается, а затем вызревает из слов — как, например, революция 1917 года, выросшая из всего сказанного за сто предыдущих лет. 

Что, кроме невежества, препятствует радости творчества? Ощущение муки от успеха сверстника или старшего товарища — самая губительная вещь, убившая на моих глазах огромное количество литераторов, — когда вместо того, чтобы видеть свой лист бумаги, ты косишься на чужой. Так развивается косоглазие, и человек начинает читать не затем, чтобы получить удовольствие и новый опыт, а доказать самому себе, что его текст — лучше.

Одно из самых вредных занятий литературоведения — поиск неизбежных ошибок, всех этих «некоторых из которых». Нашел — и радуешься, чтоб вбросить все это в блоги для злорадства пары сотен таких же неотесанных дураков. Но, друзья мои, такие ошибки есть у всех классиков, а уж у Достоевского и Толстого — по сотне на каждый том. Блохи прыгают по всей русской литературе и не означают ничего. Как хорошо заметил Леонид Абрамович Юзефович, блохи не испортят хороший текст, а если он плох, их наличие не имеет никакого значения. И я уверяю вас: почти все писатели — неграмотные люди, путающие падежи и причастные-деепричастные обороты. 
Имеет значение лишь их понимание гармонии и механики драматургии. Ориентируйтесь только на главное и ни в коем случае не запускайте в свое сердце демона зависти и раздражения, ведь в литературе никого не обманешь. По гамбургскому счету — все займут свои места. Ну, почти все. 

Ты можешь побыть несколько лет Арцыбашевым или Вербицкой, а это совсем не бесталанные литераторы, но занимавшие лишь чуть более заметное положение, — и потом это закончится. Это всегда заканчивается. Кто сейчас вспомнит Гладилина, Маркова, Габышева? Даже суперзвезда — Василий Аксенов — догорает и лет через пятнадцать от него ничего не останется, кроме пары ранних повестей. Это происходит вовсе не из желания собратьев по перу врасти в почву, окопаться и никого к себе не пускать; никакая мафия — ни советская, ни перестроечная — не способна ничего поделать с литературой. Даже Нобелевские премии никого не спасут, если вы получили эту премию в силу причин политических. Что спасет? Только личный труд, труд религиозного толка, познание своего слова, которое до тебя не говорил никто. Только оно должно тебя влечь. 

А если не так… Вот представьте, сидит в своем скиту Серафим Саровский и размышляет, отчего в соседнем скиту сидит старец, к которому стали больше ходить, чем к нему, и принимается всех расспрашивать, отчего это люди ходят туда, что они там забыли, там же плохо, тот старец — дурак, только я умный. А потом начинает распускать слухи, писать на другого старца критику. Старец о старце — мыслимо ли такое? Да Саровского не волнует ничто подобное. И у нормального профессионального писателя к тридцати годам все это перегорает, и он начинает работать с другими энергиями. Есенин признавался: «А более всего любовь к родному краю меня томила, мучила и жгла!» Он был пригвожден к чувству Родины — не как к березке или осине — а сопричастности ее судьбе и огромности довлеющей над ним задачи. Но перед этим набирался стихов всех поэтов, выработав безупречный слух и вкус уже к 22 годам... 

Помню, я как-то примерно о том же пламенно говорил два часа, а меня слушала какая-то девушка и спросила в финале: «Зачем вы все это говорите? Я считаю, ветряки, журавли и журчащий ручеек значат для писателя гораздо больше, чем чтение книг... Зачем мне чужие мысли? У меня своя душа...» Литература и не про душу тоже. Она требует не менее профессионального отношения, чем, скажем, игра на гитаре, скрипке или операция на сердце. Ею надо болеть! Ее надо уметь.

Отдельная тема — политическая ангажированность, это вещь никому не нужная. Абсолютно четкие убеждения были у Пушкина, Достоевского, Тютчева, но, если читаешь их тексты, ты видишь там совсем иную высоту. Вот, скажем, Пушкин — он за царя или декабристов? За Пугачева или за Суворова? 
Это же касается любого, и нынешнего режима. Вас всегда будут ловить за руку: ты за белых или за красных? Ты можешь и должен иметь убеждения. Но это никогда не должно выступать из ваших текстов, ведь литература — это про мирооправдание. Твои персонажи могут быть противными, мелкими, уродливыми, как у Чехова, но их всех должно быть жалко, а это происходит лишь тогда, когда жалость не проговаривается — самое главное в литературе происходит на неслышном, незримом уровне.

— Назовите писателей, на книгах которых настаивалась ваша проза, у кого учились писать и продолжаете учиться сейчас.

— Все мои литературные пристрастия сформировались очень давно — они постоянно дополняются, но никогда не меняются. Опускаю разговор о русской классике, которая всегда меня восхищала и восхищает. Только вот купил себе очередной портрет Льва Николаевича Толстого. И созерцаю Льва Николаевича с каким-то космическим ужасом, надеясь дорасти ему хоть до колена.

Помню, как я впервые прочитал «Уже написан Вертер» Катаева, «Вечер у Клэр» Газданова, «Золотой узор» Зайцева, определенный набор — не стану перечислять — английских и американских книг, все они стали мне родней. И, к счастью, у меня не было разочаровывающих влюбленностей. Только в музыке. Ехал недавно с сыном, спросил его, что он думает о Гребенщикове? Ответил, что ничего о нем давно не думает, тот стал для него «определенным набором стереотипов, которые сам же Гребенщиков неизменно подтверждает». Это очень точно — понял я с болью в сердце; стать тенью самого себя — очень опасная штука, в которую не хотелось бы вляпаться. 


Фото: Денис Гришкин / АГН «Москва»