Писатель Сергей Самсонов: «Мы производим слишком много мусора и слишком мало смысла»

Дарья ЕФРЕМОВА

28.07.2020

Сергей Самсонов.



Призер последней «Ясной Поляны» — о своих книгах и о том, кто «управляет миром»

Сергей Самсонов — писатель необычный: он автор нового военного эпоса, создающий не привычный «человеческий документ» или «окопную правду», а вскрывающий саму метафизику войны как теневой стороны мира или даже мироустройства, исследующий само ее вещество и призрачные закономерности внезапного извержения человеческой магмы.

— Консерваторы утверждают, что современным авторам лучше не браться за тему Второй мировой: все уже сказано в «лейтенантской прозе», поэзии, музыке, а нам осталось лишь сохранить великий канон. Как решились взяться за военную тему?


— Видите ли, иногда канон — это гроб откровения. Точнее, не сам канон, но отношение к нему всех последующих поколений, которые, естественно, напрямую не связаны ни с созданием священных текстов, ни с самою реальностью, которая когда-то эти тексты породила. Не знаю, как сейчас, а в пору моего детства в каждой школе была своя Комната славы — такой небольшой, на нескольких квадратных метрах, музей той Великой войны, где экспонировались фотографии героев-молодогвардейцев и добытые раскопками полуистлевшие, заржавленные каски, противогазные коробки, автоматные кожухи, затворы винтовок, обоймы, штыки, и все эти реликвии воспринимались как останки древних ископаемых, а с другой стороны, возбуждали твое детское воображение — по той простой причине, что всех мальчиков занимает «войнушка» как нечто растворенное в самой твоей темной крови. Конечно же, в музее, тем более в святилище, полагалось вести себя смирно и строго, и вот произносились какие-то заученные формулы, обрядовые фразы «отстояли», «защитили», «спасли», но эти фразы не давали приобщиться к реальности события, скорее, напротив, отрезали тебя от нее. И как только взрослые уходили, мы брали эти ржавые винтовочные дула и штыки и как-то примеряли их к себе. В определенном смысле это было кощунство, но, полагаю, именно через игру и можно причаститься самого события и сделать его для себя реально существующим. Канон можно сохранить, только если ты входишь в него, обживаешься в нем, только если ты говоришь на языке этого канона, и «Соколиный рубеж» был именно такой игрой, построенной на детском повторении взрослых слов, на звукоподражании.

— В истории растянувшейся на месяцы воздушной дуэли советского и немецкого летчиков-асов использован необычный прием: парный портрет антагонистов, где немецкий аристократ фон Борх откровенно выигрывает на фоне сталинского сокола Зворыгина. Он образован, ироничен, умен, безупречен в манерах. Новый Фауст XX века — это об обаянии зла?

— Пожизненный поединок двух равных противников — сюжет архетипический, лежащий в основе множества героических мифов и, самой собой, тоже уходящий корнями в седое «детство человечества». Зло обольстительно, конечно. Фашизм магнитил человека красотою силы и силой красоты. Борх — это такой Адриан Леверкюн, только не композитор, а летчик, который полагает, что красота всегда права лишь на том основании, что она красота.

— Вы как-то сказали: развитие образов лежит в плоскости обретения свободы. Ницшеанец фон Борх в конце концов понимает, что своим искусством служит смерти, и красоты в этом мало, а Григорий Зворыгин, кажется, переживает классическую драму героя русской литературы — мечется между тягой к общинности и потребностью самостояния.

—Абсолютную свободу герои обретают в небе, в кабинах своих истребителей. Нет существа свободнее охотничьей собаки, которая бежит по заячьему следу. У людей все несколько сложнее — им время от времени приходится задавать вопросы «зачем?» и «что я творю?». Душевная история Борха — это история человека, ослепленного красотой своей силы и постепенно прозревающего, это история пробуждения человека в «сверхчеловеке». А Зворыгин — это Иов такой, это история испытания веры. Возможно ли любить свою страну и свой народ, если страна, вернее, ее власть, готова объявить тебя предателем и если сам народ легко поверит в то, что ты отступник и так далее. Личность и общество в русской литературе — это предмет отдельной диссертации, конечно. Вернее, многих диссертаций, одной— на примере «Горя от ума», другой — на примере «Преступления и наказания». Так что о литературных предшественниках Зворыгина не скажешь коротко. Это, конечно, ломоносовский тип — человек-ледокол, все время движимый потребностью развить свои природные задатки, и такому-то человеку и приходится испытывать на себе все чудовищное давление эпохи. Впрочем, тогда все судьбы были предельно обобщены, и в каждой, как в капле воды, была судьба всего народа.

— Как сложилась бы послевоенная судьба советского летчика, если бы вы стали о ней писать?

— Либо очень хорошо, либо очень плохо. Было несколько советских летчиков, бежавших из плена на угнанных немецких самолетах. И все они попадали в проверочно-фильтрационные лагеря НКВД. Девятаеву, по некоторым слухам, помог конструктор Королев, и все кончилось присвоением звания Героя Советского Союза. Иные же признавались изменниками Родины и удостаивались многолетних лагерных сроков.

— Сейчас говорят о поправках о защите памяти в Конституцию. Нужен ли литературный канон о войне? Какие литературные, кинематографические и публицистические произведения ассоциируются у вас с правдой о войне?

— Что касается этих поправок, то, на мой непросвещенный взгляд, у нас правая рука не знает, что делает левая. Литературный канон Великой Отечественной давно уже есть, он переплетен в даты рождения и смерти Виктора Некрасова и Виктора Астафьева. И никакие западные скорпионы и ехидны не делают столько для разрушения этого канона, сколько делают иные российские режиссеры своими ублюдочными посвящениями. Дело даже не в оценках и акцентах, дело в языке. Это язык марвеловских комиксов.

Тут очень важна, на мой взгляд, сама возможность сравнивать — подобную «клюкву» с тем самым «эталоном» правды, с «Проверкой на дорогах» германовской, например, где совершенно прозрачная фабула, понятная даже семилетнему ребенку, и в то же время достоверность абсолютная, на уровне элементов, на уровне каждой дырки в ватнике. И есть, конечно, книги, которые я уже устал перечислять: это и Бондарев, и Кондратьев, и Воробьев, и Астафьев...

— Какая фабула могла бы быть у новой «Войны и мира» и как должна сложиться социально-историческая конфигурация, чтобы этот роман не мог не появиться?

— Я не берусь судить о социальных и исторических условиях для неизбежного появления той или иной книги. Определенный тип действительности диктует тот или иной способ литературного — или внелитературного — высказывания. Сочинение, да и чтение «Войны и мира» — это строительство Кельнского собора. Современники же наши предпочитают или вынуждены пользоваться быстровозводимыми конструкциями из готовых модулей.

— Иными словами, вы разделяете ощущение недостачи романа-собора: у нас есть правда окопа, но нет правды штаба.

— У меня такого ощущения нет. Есть «Прокляты и убиты» Астафьева, есть повести Константина Воробьева. А в «Генерале и его армии» Владимова есть, пожалуй, как раз «правда штаба», хотя это, конечно, осуждение «верховной главнокомандующей» правды. Хотя, быть может, книги как раз о генерале той войны недостает. О сознании человека, имеющего власть и подчиненного необходимости посылать людей на смерть. Вот он вычерчивает стрелки на своей штабной карте-трехверстке, курвиметром проходит километры, и в каждом зубчике курвиметра десятки, сотни жизней, батальоны, дивизии. Что у такого человека в голове? Ремесленный автоматизм? Вдохновение шахматиста? Ощущение себя верховным божеством войны? Или крестная ответственность за всех своих людей? И в каких это все пропорциях?

— Ваш роман о войне на Донбассе «Держаться за землю», показавший подлинный масштаб людей земли, был отмечен статусными литературными премиями. Какими источниками вы пользовались, чтобы описать шахтеров? Это тип простого, скромного русского героя, который приветствует товарища обращением «дебил», «бандерлог» и добывает победу, как уголь, без тени рефлексии?

— Война на Донбассе дала нам ровно те же интервью, дневниковые записи, письма, изустные свидетельства воюющих и жертв и с той, и с другой стороны, как и Великая Отечественная. Свидетельства, полные ума и ярости и крайне противоречивые, конечно. Донбасс — территория сама по себе аномальная — стал той земной точкой, вернее, той воронкой, где сошлись современность и каменный век, новейшие технологии манипуляции сознанием и самые что ни на есть зверино-первобытные инстинкты, феодализм, социализм, капитализм, идеи расового превосходства и национальной, «генетической» самобытности. И эта воронка — довольно было заглянуть в нее — меня затянула. Мне представляется, у жителей Донбасса особенное отношение к своей земле — не современное, а старое, если угодно, вековечное, от тех времен, когда «земля» и «родина», «земля» и «я» были для человека если и не тождественными, то очень близкими, неразделимыми понятиями. Для человека, пашущего землю, земля — абсолютная ценность. Такой человек — и хозяин, и невольник собственной земли, он никому ее так просто не отдаст. С одной стороны, земля ему мать, с другой — в землю надо вколачивать все свои силы, чтобы она хоть что-то для тебя произрастила, а с третьей стороны, земля — это общечеловеческая могила, это темная воля к нашему исчезновению.

В шахтерском же краю четыре поколения и вовсе жили под землей, на глубине до километра, каждый день погружались в утробу и каждый день рождались заново, и это совершенно иная прочность связи со своей землей, чем у какого-нибудь «гражданина мира». И та же самая донбасская земля начинена костями и железом Великой Отечественной, под тем же Славянском, Изюмом, Дебальцево три четверти века назад были такие же окопы и «котлы», и вот все это ожило, зашевелилось и в угольных недрах, и в человеческом нутре — материнские песни, память дедов и прадедов. Об этом возмущении магмы мне и хотелось написать. Язык был нужен соответствующий. Шахтерский язык, жаргон. Я в силу некоторых обстоятельств породу эту знаю — настолько хорошо, насколько вообще не фрезеровщик и не слесарь может знать подземного электрослесаря.

— В романе снова появляются антагонистические пары, но теперь это не противоборствующие стороны, а соотечественники — представители разных социальных страт: шахтеры как соль земли и их «распорядители», коррумпированные «синие пиджаки». Что это за зверь такой — чиновник? И почему он так часто появляется в современной прозе: у вас, у Пелевина, у Идиатуллина, у Глуховского? Кстати, ваша подача немного напомнила роман Александра Терехова «Немцы»: чиновники — заиндевевшие элитарии, для которых народ — неодушевленная кормовая база. Вы именно такими хотели их показать или в ком-то есть что-то человеческое?

— Меня прежде всего занимал человек с «расщеплением личности», оторвавшийся от страны, которая его вскормила, человек, волей случая выброшенный из зоны безопасности, комфорта, из своей как раз чиновнической оболочки. Конечно, в нем есть человеческое: и скотски-человеческое, и сокращенно-христиански-человеческое, иначе бы он и не мучился выбором между собственной шкурой и ближним своим. В сущности, это мог быть и не чиновник, а любой успешный профессионал, хотя и разделенность народа на «элиту» и собственно народ в данном случае тоже важна. Проблеме неправедной власти, пасущей и стригущей мирные народы даже не знаю сколько тысяч лет, и, разумеется, она лишь обостряется — сейчас это история долларовых триллионеров, владельцев «Амазона», «Фейсбука», Украины, Российской Федерации и всего остального народонаселения, живущего в кредит. Пока работают сильнодействующие отвлекатели — все эти сезонные гаджеты и вечно обновляемый «Ютьюб», — то проблемы как будто и не существует, но едва в бюджете страны разверзается коррупционная дыра, происходит майдан. Порой, конечно, возникает ощущение, что по ту сторону экрана, Кремля, Белого дома обитают представители какой-то инопланетной расы. Но все, мне кажется, сложнее, чем мы привыкли представлять по русской классике, с ее традицией изображать чиновников как умственных дегенератов с «органчиками» в черепных коробках или как «грубых собирателей богатств, занятых только обогащением себя», по выражению Толстого. Надо помнить, что Грибоедов, и Тютчев, и Салтыков-Щедрин, и Гончаров сами были чиновниками.

— Есть ли сейчас читатель для книг о войне? В одном интервью вы сказали: «Мне кажется, нашим согражданам, родившимся после 90-го года, уже и дела нет до страшной истории русских ХХ века. Они в своей массе заворожены возможностями будущего — добавленной реальностью, добавленным здоровьем...» Только ли после 90-го? Не кажется ли вам, что нынешний мировой кризис, грозящий обернуться цифровым концлагерем, отчасти следствие этой ментальности: люди соглашаются на поражение в правах, лишь бы не заболеть? Как думаете, к чему мы идем — будем жить в бункерах или все-таки что-то переосмыслим?

— Ну а какой процент от общего числа составляют фильмы, посвященные всем войнам от Древнего мира до наших дней? Полагаю, изрядный. И книг тоже хватает, а стало быть, их появление диктуется спросом. Все дело в уровне изображения и восприятия. По моим ощущением, в 90-х начали нарождаться представители принципиально иного антропологического вида, хотя сам процесс, конечно, был запущен много раньше. Суть же нынешнего «мирового кризиса», на мой взгляд, в том, что мы терпим поражение в правах не от наших правительств, а от самой природы. В том-то и дело, что человек не готов терпеть никакого ущемления в правах. С какого-то момента ему стало казаться, что он имеет право на все: не мерзнуть, не болеть, не страдать от жары, менять обличье, пол, биологический свой возраст, выращивать себе детей в пробирках, в чужих животах, в конце концов, не умирать. Есть техническая возможность — значит, есть право. Но время от времени человеку напоминают, кто здесь хозяин. Ведь это же космически смешно, что планетарно-вечные вирусы, которые старше человека на миллионы лет, показали ему, что он здесь не хозяин, не царь мира, а их добыча, хлеб. Когда твои права попирает правительство, то тут еще, конечно, можно что-то вякать, не подчиняться, бунтовать, а климату и вирусу уже не скажешь: «Мы здесь власть». И движение наше в сторону бункеров или в какую-то другую сторону лишь в невеликой степени зависит от правительств и от нас самих. Тем более когда мы производим слишком много мусора и слишком мало смысла.

Материал опубликован в № 5 газеты «Культура» от 28 мая 2020 года

Фото на анонсе:www.culture.ru