Писатель Михаил Гиголашвили: «Смысл большой новаторской прозы — ломать табу»

Дарья ЕФРЕМОВА

22.05.2020




Писатель, филолог, автор монографии «Рассказчики Достоевского», преподаватель славистики в Университете земли Саар (город Саарбрюкен, Германия) «выстрелил» с остросоциальным романом «Чертово колесо» о круговороте наркотрафика в Грузии начала девяностых. Другие его книги — приключенческий экшн «Захват Московии» и историческая фантасмагория «Тайный год» принесли ему славу одного из самых ярких сегодняшних исторических романистов. О вымысле и достоверности, образе иностранцев в русской литературе и ответах XX века на вопросы Достоевского Михаил Гиголашвили рассказал «Культуре».


— Точными критериями оценки событий прошлого не располагают даже авторы научных монографий. Чем руководствуется писатель, когда берется за исторический роман? Согласны ли с шуткой, что романист — главный враг истории?

— Вы правы — точных критериев нет, все зависит от интерпретаторов. Например, нежный сентименталист Карамзин не любил Ивана Грозного и изображал его черной краской, после чего все историки по инерции стали ему вторить. Тут можно вспомнить слова Сталина: «Неважно, как проголосовали, важно, кто считает». Так и тут — важно, кто интерпретирует. Я при написании «Тайного года» руководствовался одним критерием: могло ли это быть в принципе или этого не могло быть, опять же в принципе. То есть, если я напишу, что Иван Грозный был блондин с голубыми глазами и курносым носом, то это в принципе неверно — у нас есть как портреты, так и описания его внешности. А вот если мне приходится выбирать между шестью версиями, кто такой был разбойник Кудеяр, то я выбираю ту, которая мне по душе и кажется наиболее интересной, например, что Кудеяр был старшим братом Ивана Грозного. А дальше — вопрос мастерства: если писатель убедителен — то и читатель убежден. Не надо забывать и способы воздействия на читателя: сны, видения, болезни, мечты, глюки, навязчивые идеи, бред — излюбленные методы романистов доводить свои идеи. Конечно, через подсознание, в пограничной психической ситуации, обнажается зерно личности, ее истинные намерения, мысли и желания, и это для романиста очень удобно — показать через экстрим ту правду о герое, которая кажется ему наиболее близкой к истине (которую никто не знает). В итоге все решает только автор.

— Произведения в довольно популярном сегодня жанре folk-history fiction часто подвергаются нападкам как намеренные политизированные акции. Насколько вообще правомерен такой подход, когда речь идет о художественном тексте, изначально предполагающем вымысел? Может, должны быть какие-то табу?

— На мой взгляд, их быть не должно. Смысл любой большой новаторской прозы — ломать табу.

— Тогда автора можно подловить на неправильном выборе источников. Вы чем пользовались, когда писали об Иване IV?

— В первую очередь корреспонденцией моего героя. Она как раз и стала тем толчком, который заставил меня взяться за эту работу. Я был очарован прозой Грозного: его виртуозными переходами с высокого стиля на самый низкий, его метафорами, сравнениями, вовремя ввернутым библейским словцом, умением строить мизансцены. Я был опутан всем строем его речи, очень красочной, звучащей по-современному (читал я в русском переложении под редакцией академика Лихачева). Удивило умелое чередование лести и угроз, похвал и запугиваний, посулов и намеков, ладана и ругани (Курбский язвительно упрекал Грозного за его площадной мужицкий язык: «словно вздорных баб россказни», «бранишься, как простолюдин»). По сути, Иван Грозный оказался первым русским прозаиком, творившим на сто лет раньше протопопа Аввакума, которого я считал первым. Поэтому весь текст писался под влиянием стилистики Грозного, что понятно: если он главный герой, то и передано все через его сознание и его речь. Притом стиль прозы Грозного отражает, на мой взгляд, черты его характера: такие же перепады настроения, нервность, противоречивость решений, резкость поступков, склонность к юродству, судорожный страх перед Богом, подозрительность, внезапные взрывы агрессии и последующего раскаяния.

— Ваш архаизированный, стилизованный под XVI век язык отметили многие рецензенты и читатели. И некоторые ругались: все не так было.

— Технически процесс архаизации текста довольно сложен, не буду на ней останавливаться подробно, только скажу, что штудировал и составлял для себя словарики интересных слов, используя следующие книги и статьи: «Словарь редких и старинных слов», «Архаизмы и неологизмы», «Русские говоры», «Старинные имена», «Старинные ругательства», «Русские поговорки», «Русские прибаутки», «Татарские пословицы», «Крылатые слова и выражения» и целый ряд других источников.

— Как думаете, почему фигура Ивана Грозного стала знаковой в XXI веке? Не является ли эта мода следствием мифа о том, что любая авторитарная власть обеспечивает некий порядок? Хотя, если судить по роману, никакого порядка как раз и не было: процветала опричнина, невежество, мздоимство, да и сам царь выведен как персонаж, которому приходится сочувствовать...

— После прочтения прозы, стихов, после его музыки я увидел в Грозном человека, стоящего перед дилеммой «быть ли христианином, прощать врагам своим и подставлять щеки — или быть грозным владыкой, который огнем и мечом мстит, воюет, обороняет свою землю и от которого шарахаются народы, и свой в том числе»? Дальше стал копать глубже, читать материалы, историю, и Грозный открывался передо мной своими новыми необычными сторонами. Захотелось поделиться этими знаниями... В своем религиозном исступлении он напомнил мне первых христиан, у него на лбу был мозольный нарост от биения об пол во время молитв. В романе я был сосредоточен на трагедии одной личности, все остальное передано через эту призму. И этой личностью, при ближайшем рассмотрении, вполне можно гордиться. Ведь Иван Грозный, покорив Казань и Астрахань, Пермский край, область войска Донского, Башкирию, Ногайскую Орду, заложил основы российской империи, а начал этот процесс Иван Великий, дед Грозного. Грозный перевалил через Урал, начал движение в Сибирь и на Кавказ, взял Кабарду, усмирил черкесов, был вынужден вести 30 лет оборону северо-западных рубежей от сильной Польши и хищной Швеции. Параллельно он прекратил усобицы, реорганизовал армии, приструнил крымчаков, составил земельные кадастры, ввел Судебник, создал систему церковно-приходских школ, запретил рабский труд, упорядочил налоги, начал чеканку собственных денег, открыл первую типографию и так далее, сам сочинял музыку, часами пел в церквях и открыл по всей стране музыкально-певческие школы. В народном фольклоре Иван Грозный изображен всегда мудрым, сильным, строгим, но справедливым, а фольклор не врет. Что еще надо, чтобы царю-человеку ставили памятники? А Грозного, смешно, нет на памятнике «Тысячелетие Руси»! Кому, как не ему, быть там в главной роли? Ведь он и есть основатель сегодняшней России.

— То есть всякий исторический роман имеет в виду современность?

— Кажется, что корневые проблемы русской истории «кто виноват» и «что делать» были актуальны и тогда, и сейчас, и вообще проходят сквозь века. Я перечитал «Петра I» Толстого, и там те же дела и проблемы, что и у моего героя. Впрочем, разве не логично, что в империи, основанной Грозным на монголо-византийский манер, продолжают действовать законы, заложенные в нее изначально, в колыбели, и страна время от времени впадает в тиранию разного уровня жестокости и стихийности, после которой обычно следуют смута и резня? Испокон веков бранятся и дерутся бояре, князья подсиживают, чванятся, строят или воплощают в жизнь заговоры, опричники рыщут, режут, грабят, хватают, сажают, дьяки и стряпчие делят взятки и поборы, судьи требуют мзду — «золотого гуся» (жареного гуся, набитого золотыми монетами, как это случалось при Грозном), воеводы раздувают пожары, чтобы поживиться на войне… А народ молча взирает на все это — а что еще делать? — и радуется, что еще есть еда в лавках и отопление в батареях. Грозный, как и нынешняя власть, решал все сам, единолично. Например, во время чумы и холеры он приказывал выставлять посты, создавать «карантины», а одного воеводу казнил за то, что тот скрыл от него, что в его городе холера и что он сжег холерные дома вместе с обитателями...

— В романе «Захват Московии» действует наивный рассказчик, да еще и иностранец — немецкий студент Манфред, представляющийся для «простоты» Фредей. Как-то вы говорили, что это Посторонний Камю, а в одном интервью сравнили его с князем Мышкиным, который тоже приехал из-за заграницы и едва не угодил под топор русского, типа Рогожина. Насколько характерен такой герой для русской литературы и какова его оптика?

— Таких героев не много. Главный персонаж моего романа «Захват Московии» — Манфред Боммель или Фредя — образ собирательный. Это тип молодого наивного иностранца, пытающегося своими силами разобраться в стране, о которой он знал по книгам Достоевского, балету «Лебединое озеро», полету Гагарина в космос, пьесам Чехова и «Тихому Дону» (очень любимому в Германии, лично видел в разных домах книги Шолохова на немецком языке). Но от столкновений с реальностью из Фреди только перья летят (я хотел назвать роман «Фредя Лузерлох»). У этих немецких ребят комплекс вины, они стараются понять страну, которая понесла наибольшие потери от нацизма. За 30 лет жизни и преподавания русского языка и литературы на Западе я достаточно хорошо узнал детали и нюансы их мышления. Да, я хотел сделать героя наивным и безгрешным, таким современным клоном князя Мышкина, но не героем «Постороннего», довольно желчного и эгоистичного.

Задач в романе было две: с одной стороны, сделать рассказчиком иностранца, и через его свежий взгляд дать картину нравов. С другой стороны, сделать героем романа русский язык во всей его необъятности, который в процессе письма стал доминантным и стянул на себя все внимание и вообще стал гулять сам по себе, как Нос майора Ковалева. Конечно, делать рассказчиком произведения иностранца с ломаным языком — это та еще сизифова задача, но зато я после написания этого романа ощутил великие возможности необъятного русского языка. Видно, недаром роман понравился главному лингвисту страны, Максиму Анисимовичу Кронгаузу, о чем он мне лично говорил и что я очень ценю.

— Вы говорили, что тема иностранцев в русской литературе не исследована, а между тем они есть у Гоголя, Пушкина, Достоевского, Чехова. Как правило, о них говорят язвительно, сатирически. При этом галло- и англомания в России насчитывают трехсотлетнюю историю, если не больше.

— Уже будучи в Германии, я задумал докторскую диссертацию на тему «Образы иностранцев в русской литературе». Написал ряд статей по этой теме (есть в интернете, на ТОПОСе). Тема предельно интересная, яркая, динамичная, веселая. Тенденции таковы: русские (а потом и советские — Ильф и Петров, Зощенко) писатели в основном изображали немцев с сатирической стороны, высмеивали их пунктуальность, педантизм, прижимистость, страсть к классификациям и схемам, но отмечали такие их положительные черты, как работоспособность, терпение, усидчивость, размеренность и разумность жизненного устройства, успехи в точных науках, научное логическое рациональное мышление. Возможно, скоро, в перерыве между романами, соберу все эти любопытные не только с точки зрения идей, но и языкового оформления иностранной речи в русской транскрипции эссе в книжку: уже готовы главы об иностранцах у Фонвизина, Достоевского, Тургенева, Пушкина, Лермонтова.

— В России существует довольно мощный культурологический миф о Германии, это и натурфилософия, и немецкие романтики, и что-то совсем анекдотическое, вроде выражения «кино и немцы» или романа Терехова, где немцы и вовсе коррумпированные чиновники московской префектуры. Существует ли в Германии миф о русской культуре? Что в этом смысле интересно?

— Миф в основном связан с «загадочной русской душой», разгадкой которой, по мнению славистов, главным образом является Достоевский. В широком смысле причины его популярности, можно предположить, в том, что ХХ век очень жестко и конкретно ответил на коренные вопросы Достоевского: можно ли принять царство Божие в обмен на слезинку ребенка, разрешено ли убивать ради высоких целей? Да, ответил ХХ век, ради высоких будущих целей и идей убивать можно, и даже миллионами. Россия во время революции, Гражданской войны и 37-го года и Германия во время своей фашистской экспансии это убедительно доказали, а в процессе этих доказаний детьми был пролит океан слез. И ничего, царство Божие все стоит и не падает, хотя давно должно было бы от стыда свернуться в свиток, как небо в Апокалипсисе.

— Вы написали диссертацию о рассказчиках Достоевского. В чем особенность этого типа рассказчика, каково его место в выстраиваемой автором художественной системе, насколько он уникален и почему ему понадобилось называть себя «плохим, злым человеком», да еще с этого и начинать? Знаете ли нечто подобное в мировой литературе?

— Главная заслуга Достоевского в том, что он открыл «поток сознания» и включил «подполье» в сферу интереса читателя. Его откровенные монологи явились провозвестниками всей экзистенциальной литературы XX века. После университета я 10 лет занимался вплотную текстами, черновиками и записными книжками Достоевского, написал диссертацию по теме «Рассказчики Достоевского» под руководством академика Фридлендера при Пушкинском доме; часто ездил в Петербург, подолгу жил там. Начал разрабатывать тему «Литературный мир героев Достоевского». Тогда, кроме прозы, ничего не читал. Его стиль въелся в меня. Оттуда, возможно, у меня такое влечение к диалогу или монологу-тираде в форме диалога с самим собой или со своим двойником. Типичный рассказчик дороманного творчества — это портрет молодого Достоевского, содержащий все основные черты судьбы и личности писателя. В каждом рассказчике выделен типичный набор свойств: молодость, сиротство, переезд из Москвы в Петербург, одиночество, бедность, незнатность (иногда незаконнорожденность), лишенность общественного положения, мечтательность, наивность, честность, фланерство, болезненность. Также все рассказчики лишены внешних данных и являются запойными читателями, чьи взгляды на литературу совпадают со взглядами самого молодого писателя.

— Расскажите о вашем творческом процессе. Говорят, вы работаете над новым романом?

— Чтобы писать первый текст, от руки, мне нужна триада одиночество — молчание — музыка. И одиночество, и молчание я нашел в Испании, на побережье Коста-Брава, куда выезжаю во время университетских каникул, чтобы там писать сырые болванки первого текста. Потом уже дома обрабатываю его. А там встаю и засыпаю с мыслями о романе, живу в нем, ведь роман — это огромный дом или дворец, где кипит жизнь и где ты можешь открывать все новые и новые комнаты, кладовые, веранды... Это лучшие минуты просветления, подъема духа и сил, когда понимаешь, что на свете есть две вещи, ради которых стоит жить, — литература и музыка. Ну а самому писать — высшее счастье, дар, он спасет и вывезет из любой катастрофы, коих не счесть на пути человека. После пяти лет в исторических и языковых казематах XVI века (в это время я попал под влияние Ивана Грозного, физически чувствовал, что он опекает меня; так, наверное, люди чувствовали защиту Сталина от всех врагов), мне захотелось выйти на свободу свободной современной лексики и бесшабашных героев. Поэтому последние три года я писал роман, где взял героями несколько моих любимых персонажей из «Чертова колеса» и пустил их через мельницы приключений. Правда, структура нового романа иная, чем в «Чертовом колесе»: если в «Колесе» сохранены все традиционные романные условия (пары героев, развитие и сплетение их и т.д.), то в новом романе — один главный герой, который проходит через ряд приключений, испытаний, вплоть до сумасшедшего дома и тюрьмы. Больше я бы пока ничего не говорил — роман еще в работе.