20.01.2013
Нежные белокурые девочки, худенькие гимназисты, чопорные гувернантки, сердобольные горничные... Обеды на серебряной посуде и крахмальных скатертях и домашние вечера с мазуркой становятся в ее произведениях такой же фактурной, осязаемой реальностью, как и безжалостные детские шалости, разбитые китайские вазы, единицы по Закону Божьему. Неудивительно, что в сочинениях на тему «любимая книга», гимназистки почти единогласно указывали ее произведения, а в библиотечных анкетах ответом на вопрос о недоработках, значилось одно и то же: «Нет книг Чарской!».
Это потом ее обвинят в сюжетном однообразии, языковых штампах и чрезмерной сентиментальности, а тогда, в начале 1910-х, журнал «Русская школа» констатировал: «Она стала поистине «властительницей дум» российских детей». «Популярность Крылова в России и Андерсена в Дании не достигла такой напряженности и пылкости, как повести Лидии Алексеевны», — подтверждал Федор Сологуб.
<...> «Вокруг меня столпились трое детей: одна девочка и два мальчика. Девочка была ровесница мне. <...> С розовыми бантиками у висков и капризно вздернутой верхней губой, она казалась хорошенькой фарфоровой куколкой. На ней было надето очень нарядное белое платьице с розовым же кушаком. Один из мальчиков, тот, который был значительно старше, одетый в форменный гимназический мундирчик, очень походил на сестру; другой, маленький, кудрявый, казался не старше шести лет. Худенькое, живое, но бледное его личико казалось болезненным на вид, но пара карих и быстрых глазенок так и впилась в меня с самым живым любопытством <...>
— Просто она мокрица какая-то! — произнес в нос гимназист.
— Как мокрица? Отчего мокрица? — так и всколыхнулись младшие дети.
— Да вон, разве не видите, как она пол намочила. В калошах ввалилась в гостиную... Вон наследила как! Лужа. Мокрица и есть.
— А что это такое — мокрица? — полюбопытствовал Толя, с явным почтением глядя на старшего брата.
— Мм... мм... мм... — смешался гимназист, — мм... Это цветок такой: когда к нему прикоснешься пальцем, он сейчас и закроется... Вот...
— Нет, вы ошибаетесь, — вырвалось у меня против воли. (Мне покойная мама читала и про растения, и про животных, и я очень много знала для своих лет.) — Цветок, который закрывает свои лепестки при прикосновении, — это мимоза, а мокрица — это водяное животное, вроде улитки.
— Ммм... — мычал гимназист. — Не все ли равно, цветок или животное? У нас еще этого не проходили в классе. А вы чего с носом суетесь, когда вас не спрашивают? Ишь какая умница выискалась! — внезапно накинулся он на меня.
— Ужасная выскочка! — вторила ему девочка и прищурила свои голубые глазки. — Вы лучше бы за собой следили, чем Жоржа поправлять, — капризно протянула она. — Жорж умнее вас, а вы вот в калошах в гостиную влезли.
— А ты все-таки мокрица! — пропищал его братишка и захихикал. — Мокрица и нищая!
Я вспыхнула. Никто еще не называл меня так. Прозвище нищей обидело меня больше всего остального. Я видела нищих у паперти церквей и не раз сама подавала им деньги по приказанию мамочки. Они просили «ради Христа» и протягивали за милостыней руку. Я руки за милостыней не протягивала и ничего ни у кого не просила. Значит, он не смеет называть меня так. Гнев, горечь, озлобление — все это разом закипело во мне, и не помня себя я схватила моего обидчика за плечи и стала трясти его изо всей силы, задыхаясь от волнения и гнева.
— Не смей говорить так! Я не нищая! Не смей называть меня нищей! Не смей! Не смей!
— Нет, нищая! Нет, нищая! Ты у нас из милости жить будешь. Твоя мама умерла и денег тебе не оставила. И обе вы нищие, да! — как заученный урок повторял мальчик. И, не зная, еще чем досадить мне, он высунул язык и стал делать перед моим лицом самые невозможные гримасы. Его брат и сестра хохотали от души, потешаясь этой сценой...»
Сцена детской ссоры из повести «Записки маленькой гимназистки», одного из хитов тех лет, вряд ли позволяет обвинить автора в слащавой слезливости. Скорее, это диккенсовская реалистичность с жизнеутверждающим финалом: сирота Леночка Иконина, отданная на воспитание обеспеченным петербургским родственникам, способна не только противостоять чванливым выпадам кузенов, но и искренне радоваться жизни, находить верных друзей.
Тема осиротевших и брошенных детей часто возникала в творчестве Чарской: она сама росла без матери. Таковы героини ее детских повестей «Сибирочка», «Лесовичка», «Записки сиротки», «Приютки». Еще большую славу ей принесли рассказы о жизни воспитанниц закрытых пансионов. «Записки институтки», «Княжна Джаваха», «Люда Влассовская», «Белые пелеринки», «Вторая Нина», «Юность Лиды Воронской» — истории девушек из хороших семей, помещенных за глухие двери привилегированных учебных заведений. Грубая одежда, строгий распорядок дня, суровые наставницы, нежная девичья дружба с клятвами и пересказами снов, интриги...
И хотя во всех книгах Лидии Чарской присутствует воспитательная цель, писательница никогда не опускается до нравоучений: ее героини бескорыстны и справедливы, терпеливы и добры, они верят, что зло рано или поздно потерпит поражение, и в конечном счете побеждают. Хотя творчество Чарской было обращено в большей мере к юношеской аудитории, ее «взрослые» книги не менее занимательны. Повести «Смелая жизнь» о «кавалерист-девице», «Грозная дружина» о походе Ермака и покорении Сибири, «Желанный царь» о событиях Смутного времени могли бы снискать ей славу мастера исторических романов, если бы не опала, которой писательница подверглась сразу после революции. В 1920-м, после того как вступила в силу «Инструкция политико-просветительского отдела Наркомпроса о пересмотре и изъятии устаревшей литературы из общественных библиотек», ее книги были запрещены как вредные для советских детей, сама же писательница предана анафеме: в классах устраивались показательные «суды» над Чарской.
За ней закрепились определения «бульварная, мещанская, пошло-сентиментальная». «Жантильное воспитание, полное пренебрежение к родному языку — вот вам и готов читатель мадам Чарской!» — писали в прессе. Однако «убить» Чарскую, несмотря на ее мнимую хрупкость и воздушность, было не так легко. Ведь она до сих пор продолжает жить в детской среде, хотя и на подпольном положении», — констатировал Маршак. Куда более резко отзывался о творчестве Лидии Алексеевны Корней Чуковский: «Я увидел, что истерика у Чарской ежедневная, регулярная, «от трех до семи с половиною». Не истерика, а скорее гимнастика. Она так набила руку на этих обмороках, корчах, конвульсиях, что изготовляет их целыми партиями (словно папиросы набивает); <...>, надрыв — ее постоянная профессия, и один и тот же «ужас» она аккуратно фабрикует десятки и сотни раз. И мне даже стало казаться, что никакой Чарской нет на свете, а просто — в редакции «Задушевного слова», где-нибудь в потайном шкафу, имеется заводной аппаратик с дюжиной маленьких кнопочек, и над каждой кнопочкой надпись: «Ужас», «Обморок», «Болезнь», «Истерика», «Злодейство», «Геройство», «Подвиг» — и что какой-нибудь сонный мужчина, хотя бы служитель редакции, по вторникам и по субботам засучит рукава, подойдет к аппаратику, защелкает кнопками, и через два или три часа готова новая вдохновенная повесть».
Что ж, и Маршак и Чуковский, писатели другого уровня и масштаба, имели право на столь нелицеприятное мнение: обмороки, слезы, выражения «как разрывалось ее маленькое сердечко», целование ног с восклицаниями «Ты святая, я злодейка!» — все это имело место быть... Впрочем, отучать сегодняшнее юное поколение от «гения пошлости» Чарской просто бессмысленно. Ее читают немногие. Равно как Чуковского и Маршака...