Женское лицо Первой мировой

31.07.2014

? Игельстром, уже после смерти бабушки нашедший тетрадку с мемуарами на дачном чердаке, любезно предоставил семейную реликвию «Культуре». Публикуется впервые.

Начало. 1913 – 1914

За год до войны Москва из патриархального спокойного города превратилась в напряженный и мечущийся организм. Нравы пали, появились кабачки, где люди проводили ночи напролет. С рискованными танцами, цыганами и разухабистыми песнями. Деньги тратили, не считая. «Быть войне», — говорили старые. «Война — вот спасение, — рассуждали другие. — Вместе с ней придет патриотический порыв, который должен просветлить головы...» 

Летом 1914-го я перешла в восьмой класс Хвостовской гимназии в Кривоарбатском переулке. Обучение стоило дорого. Но наряду с детьми богатых родителей в ней учились бесплатно и многие бедные. Только окончив гимназию, я узнала, что за меня и еще троих девочек платил сын знаменитого юриста Плевако. Жила я в то лето в колонии (вроде летнего лагеря для бедных) в Полтавской губернии. Интриги вокруг австрийского ультиматума Сербии страшно нас волновали. Утром мы переплывали местную реку, покупали газеты на другом берегу и плыли назад, держа газеты в зубах, а затем жадно обсуждали геройство Сербии и вероломство Германии. В июле в России была объявлена всеобщая мобилизация. Мы с подружкой решили срочно вернуться в Москву, чтобы попрощаться с друзьями. На железных дорогах началась неразбериха. Ехали на подножке. И все-таки опоздали: первую очередь новобранцев уже отправили. 

Было чувство, что к старой спокойной жизни возврата уже не будет. И все же 15 сентября открылись двери гимназии. Мы шили форму для солдат и, как все, ждали вестей с фронта. Все мои товарищи, мальчики, пошли добровольцами в армию, но лишь земгусарами, проще говоря — санитарами. Им полагалась красивая форма и даже шашка. Мне было 16 лет, днем я училась в гимназии, а вечерами и по ночам проходила сокращенный курс «операционной и перевязочной практики» в госпитале на Немецкой улице. Весной 1915 года в гимназии были выпускные экзамены, а в госпитале — еще более трудные. Главным испытанием был допрос с пристрастием у профессора Гинца. Профессор из обрусевших немцев был человеком строгим, неулыбчивым, и терпеть не мог молоденьких сестер. «Сдаст экзамен, — говорил он о таких, — и поедет на фронт женихов ловить». Меня такое отношение оскорбляло: я хотела защищать родину. Пришла на экзамен по хирургии с тяжелым сердцем. Профессор как раз ампутировал ногу солдату, который во время операции (без общего наркоза) чУдным голосом распевал украинские песни. Я была взбудоражена: от песни, человеческих страданий, от запаха крови и гноя. Профессор, закончив ампутацию, строго посмотрел на меня: «Отнесите ногу в морг». Я взяла пропитавшийся кровью сверток, из которого торчала босая ступня, и почувствовала, как операционная поплыла перед глазами. Но дошла, отнесла ногу, вернулась. «Вот и хорошо, — сказал Гинц, — хорошо, что в обморок не упали, а то я и экзаменовать Вас не стал бы»... На терапии мне попался билет с вопросом: «Рожа». Я сказала, что болезнь «рожа» начинается с носа, а когда экзаменатор, давясь от смеха, попросил пояснений, добавила: «А не надо в носу ковырять грязными руками». Успех был полный: ответ передавался из уст в уста, но я все-таки получила звание «сестры военного времени». И поехала получать форму: белую косынку до талии, синее туальденоровое платье, плюс рабочий черный и парадный белый фартуки, а на груди, на лбу и на правой руке — красные кресты. Теперь я — сестра милосердия, но... Как попасть на фронт?

Дорога на фронт. 1915 – 1916

Сын начальницы гимназии Н.П. Хвостовой Миша, с которым я вместе выросла, и два его товарища устроились земгусарами в санитарный поезд. Я бросилась в ноги к Хвостовой, и она пошла просить за меня к начальнику поезда Баржилли. Однако вместо ухода за ранеными меня поставили торговать в странной поездной лавке. Основные товары — дорогие конфеты, икра и прочие деликатесы. Все рассчитано на офицеров, притом состоятельных, простым солдатам купить нечего. Баржилли был спекулянт, а я — молоденькая и хорошенькая — удачно приманивала собой господ офицеров. Они кокетничали, дарили мне конфеты. И хотя грубо не приставали, от ухаживаний делалось противно... Наш поезд курсировал между Молодечно (почти на фронте) и Минском, куда отвозили раненых. Незаметно пришло Рождество 1915 года. Офицеры одного из полков рядом с передовой пригласили нас на елку. Штаб полка стоял в чудесном старинном имении, которое утро и вечер, строго по расписанию, обстреливалось немецкой артиллерией. Когда мы приехали, очередной обстрел закончился, и ничто, кроме наглухо занавешенных окон, не напоминало о войне. В зале стояла празднично украшенная елка, горели свечи, переливаясь загадочными бликами в елочных игрушках. Оркестр играл, можно сказать, шепотом, и все мы — офицеры, земгусары, медсестры — веселились и танцевали до утра. Впервые на всех навалилось странное чувство: смесь радости и тоски. Тоски по мирной жизни, по тому, чего нет и, может быть, никогда не будет...

На фронте. 1916

В это время немцы часто стали применять ядовитые газы. Противогазы в русской армии были далеко не у всех (винтовок, и тех не хватало), люди гибли целыми полками и дивизиями. Немцы использовали в качестве отравляющего вещества циан, очень легкий газ, и, чтобы он не рассеивался, сверху пускали газ тяжелый. 

И вот наши солдаты научились стрелять в газовое облако, пробивать в нем дыры, через которые циан уходил вверх — к разочарованию немецкого командования. Второй способ борьбы был еще проще — жечь костры: теплый воздух, как известно, стремится вверх, и циан вместе с ним. Но немцы тоже не дураки, днем они обстреливали русские окопы, а ночью устраивали газовые атаки. Первая, вторая волны проходили без особых результатов, а к утру люди засыпали и... не просыпались. Когда начались массовые отравления, меня и еще двух сестер посадили на паровоз с двумя платформами и отправили к линии фронта. Под немецким обстрелом мы складывали отравленных солдат на платформы шпалерами, привозили их в тыл на станционный медпункт и там уже разбирали на живых и мертвых. То ли из-за молодости, то ли из-за нервного напряжения, ни до кого не доходил весь ужас происходящего. Нервы на войне притуплены. Нам выдавали несовершенные отечественные противогазы, но находиться в них долго было немыслимо, мы часто срывали их и, конечно, сами надышались газом. Работали три дня и три ночи, почти без сна и отдыха: отвозили мертвых, перевязывали и делали уколы выжившим. За эту работу я получила первую медаль: Георгия четвертой степени. Утром надо было ехать в Минск — получать разрешение на перевод в дивизионный лазарет. Я попросила коменданта станции Залесье меня не будить, а, если ночью снова будет атака, развести костер около моего окна. Утром еле проснулась. Страшно болела голова, в теле была тяжесть, но я все-таки заставила себя дойти до поезда. Влезла на верхнюю полку и вроде задремала. Внизу набился народ. Обсуждали, как ночью под газовую атаку попала целая дивизия — только река спасла (по реке газ «в сторону ушел»). «Вы ошибаетесь, — сказала я, — еду как раз из Залесья, никакой газовой атаки не было». На меня махнули рукой. А я в полубреду добралась до Минска, пришла в гостиницу, где жил мой дядя. Мне дали ключ от его номера, я легла и провалилась. Вечером дядя стучал, кричал, но не докричался, взял у портье другой ключ... и увидел меня всю синюю, лежащую на кровати в собственной рвоте. Как я не умерла, не понятно.

...Наконец я стала настоящей фронтовой сестрой милосердия. Выносила раненых под огнем, участвовала в неотложных операциях под обстрелами и получала от этого большое нравственное удовлетворение. Хотя было очень тяжело — руки сводило судорогой, когда приходилось долго держать «вилки», которые расширяли кожу раненого, чтобы легче было вынимать осколки. 

...Госпиталь на новом месте расположили в поле недалеко от «пороховых» складов. На крыше главной палатки нарисовали большой красный крест, но немцы бомбили все подряд. Медперсонал, свободный от дежурств, поселили в лесу. Русские зенитки обстреливали немецкие самолеты, и стаканы от снарядов падали прямо в лес. Сидишь, бывало, на пне и слышишь: стакан летит. Соскочишь на землю, вся сожмешься, а стакан врезается прямо в пень. Поневоле станешь верить в судьбу. Однажды дежурила в госпитале. Рано утром начался налет немецкой авиации. Я вместе с двумя санитарами сидела у входа в палатку, полную раненых. Немцы сбросили одну бомбу, наши зенитки молчат, еще одну — опять молчат. Я побежала звонить на батарею. Оказалось, накануне у гвардейцев-зенитчиков была большая пьянка, и бойцы-удальцы, включая командира, не смогли очухаться. Отругав их, я вернулась к палатке, у которой сидела, и увидела на этом месте воронку от немецкой бомбы. Никто из раненых и медперсонала не спасся. Другие санитары собирали человеческие фрагменты: где руку, где ногу, где «бороду» — небритый подбородок без черепа. 

Дорога домой. 1917 – 1918

Начался 1917 год. Наш госпиталь перевели в Буковину. Беспорядок в снабжении нарастал, на фронте голодали, в отсутствие снарядов и патронов о наступлении нечего было и думать. Немцы, увязнув на Западе, тоже не предпринимали активных действий. Сидя в окопах, во вшах, холоде и голоде, солдаты глухо роптали, офицеры тоже устали от «разгильдяйства и предательства», и всем яростно хотелось домой. Именно в это время были организованы «батальоны смерти» из отчаянных храбрецов, которые должны были поднять боевой дух остальных. В феврале на фронте началась ужасная неразбериха: солдаты в массовом порядке бросали окопы. На задержание уходящих подчас направляли те самые «батальоны смерти». Какой же это был стыд, когда выяснялось, что свой шел на своего... 

И опять новое отступление, почти бегство. На этом фоне Февральская революция и отречение Николая II прошли как-то незаметно... Наконец мы догнали какой-то Красный Крест. У меня уже было три Георгиевские медали, и меня назначили заведующей транспортным госпиталем. А осенью начали просачиваться слухи о новой революции, о боях в Питере и Москве. Слухи были панические: рухнул «Василий Блаженный», разрушен Кремль... Фронт тем временем рассыпался на глазах. Надо было покидать Буковину. Госпиталь эвакуировали через Румынию. Доехав до Каменца-Подольского, поезд встал у разрушенного моста. Перебравшись через реку, мы, совершенно измученные, оказались в русской деревне. Войдя в первую попавшуюся избу и услышав русскую речь, я села на лавку и заплакала. «Голубка моя, что ж ты плачешь? Сейчас напою тебя, накормлю, чем Бог послал», — сказала пожилая крестьянка.

Наутро мы застали ужасную картину: на вокзале и вокруг него лежала серая масса солдат, больных сыпным тифом. Их просто оставили здесь. Умирать. Сердце сжималось от жалости. Медикаменты давно кончились, дала воды одному, другому, но надо было ехать дальше... Два раза в день от станции отходил поезд, его брали штурмом. Когда пришел состав, санитары внесли меня в окно на руках, а затем побросали вещи и пролезли сами. Всюду была разная власть: белые, красные, зеленые... Подъезжая к очередной станции, люди кричали: «Мы — ваши, ваши!» — лишь бы их пропустили дальше... Так я встретила 1918-й год. Сахар, который везла с фронта, рассыпался по дну чемодана, хлеб превратился в камень. Садясь в поезд Харьков — Москва, я хотела выбросить одну буханку, но попутчик замахал руками: «Что Вы делаете? Вы же едете в Москву, а там ничего нет!» Наконец добрались до Москвы. Я наняла какой-то возок и договорилась ехать на Арбат через Красную площадь. Увидев купола Покровского собора, разрыдалась. И вот — я дома. Все родные и соседи считали меня погибшей — два года не было никаких вестей. Радости было много и слез, конечно, тоже. Каменный хлеб имел колоссальный успех, а про сахар и говорить нечего... 

Публикацию подготовила Татьяна УЛАНОВА