Все в нем гармония
30.05.2019
О том, что Александр Сергеевич Пушкин является творцом современного русского языка, соотечественники в большинстве своем наслышаны. Однако подробности, касающиеся этого великого дела, до сих пор остаются, по сути, лишь предметом узкопрофессионального изучения. Не забираясь в дебри научного языкознания, постараемся вникнуть в общих чертах в принцип, причины и обстоятельства, предопределившие возникновение нашей уникальной словесности.
И так понятно
Тогда блажен, кто крепко словом правит
И держит мысль на привязи свою...
В этой паре строчек — из «Домика в Коломне» — заключены, во-первых, кредо великого поэта, а во-вторых, универсальный ответ на многие важные вопросы бытия, включая сугубо филологические. Какой-нибудь современный умник может запротестовать: как же так, зачем здесь «тогда», если по смыслу напрашивается, допустим, «лишь тот»; мол, использованное Александром Сергеевичем указательное наречие ни один теперешний литератор не стал бы употреблять в таком значении...
Магия его поэзии такова, что любое выбранное им слово уместно. Все ведь и так понятно, не правда ли? С другой стороны, на этом наглядном примере мы видим, как шел процесс развития самобытного феномена, который Владимир Даль, составляя свой знаменитый словарь, назовет «живым великорусским языком».
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!..
Не вспомнить эти строки, возвращаясь после долгой разлуки в Белокаменную, почти невозможно: формула — на все времена, более гармоничного сочетания слова и мысли нельзя и представить. Пушкин властвовал над русской речью.
«Все в ней гармония, все диво», — написал он в альбом Елене Завадовской, но это определение можно считать исчерпывающей характеристикой его литературы — могучей, основополагающей, устремленной в вечность. У него есть строки на каждый случай, созвучные с любым настроением. Хотя сам поэт, судя по его обширнейшей переписке, был горячим сторонником детального и остроумного обсуждения всего и вся, в том числе собственной лаборатории по созданию «живого великорусского». Загадки Пушкина требуют подробного, заинтересованного разговора и даже спора.
Хрестоматийный, ставший банальным эпитет «солнце нашей поэзии», появился не случайно, и это не просто высокопарный комплимент. Автор фразы Владимир Одоевский уловил ключевое свойство пушкинского гения, далеко не сумрачного, отнюдь не грозного — светлого и человечного. Ему не свойственны истошные стенания, беспросветная трагичность, в его стихах столько непринужденности, что за рифмами, афоризмами, риторическими фигурами проступает всеми узнаваемая, притягательная интонация. И старинный поэт становится для нас любимым собеседником.
Вся его жизнь давно воспринимается как отдельное многотомное произведение, где всякий эпизод связан с вереницей талантливых строк, чередой сторонних пересудов и трактовок. А мы привычно мыслим его словами и образами, и в этом — завидная участь русского человека, который получил богатейшее наследство, включающее в себя главное сокровище — ЯЗЫК, инструмент и творение великого писателя.
«Являться муза стала мне»
Собственное призвание он ощутил рано. Оказавшись в Царскосельском лицее, юный Пушкин уже не сомневался в своем грядущем поприще, Вольтера, Парни и Данте почитал как собратьев по перу. Его громкий литературный дебют вошел в легенду, которую сам поэт набросал в «собраньи пестрых глав»:
В те дни, когда в садах Лицея
Я безмятежно расцветал,
Читал охотно Апулея,
А Цицерона не читал,
В те дни в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться муза стала мне.
Моя студенческая келья
Вдруг озарилась: муза в ней
Открыла пир младых затей,
Воспела детские веселья,
И славу нашей старины,
И сердца трепетные сны.
И свет ее с улыбкой встретил;
Успех нас первый окрылил;
Старик Державин нас заметил
И, в гроб сходя, благословил.
Никто до него не рассказывал о себе столь откровенно и так просто — без пышных аллегорий, витиеватых иносказаний. Это — почти мемуары и в то же время высокая поэзия. Тогда, на лицейском экзамене, Державина восхитили «Воспоминания в Царском Селе». Те стихи юноша сочинял по настоянию преподавателей, без особого внутреннего пыла, по заказу, специально для сановитого гостя. Резво поупражнялся в подражании поэтам екатерининского века, к которым в общем-то относился без особого пиетета. Но как легко лилась его панегирическая речь. Гаврила Романович, как вспоминал много лет спустя Пушкин, «был в восхищении... хотел обнять». Произведшего фурор ученика «искали, но не нашли».
Они по-русски плохо знали
Русское слово к тому времени уже было прославлено Ломоносовым, видевшим в нем «великолепие испанского, живость французского, крепость немецкого, нежность итальянского, сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языков». И тем не менее Александр Сергеевич в литературе — последовательный антиломоносовец. Великого помора он почитал как просветителя, но решительно не принимал его ямбов. Такая поэзия представлялась ему слишком помпезной, чересчур дидактичной: «В Ломоносове нет ни чувства, ни воображения. Оды его, писанные по образцу тогдашних немецких стихотворцев, давно уже забытых в самой Германии, утомительны и надуты. Его влияние на словесность было вредное и до сих пор в ней отзывается. Высокопарность, изысканность, отвращение от простоты и точности, отсутствие всякой народности и оригинальности — вот следы, оставленные Ломоносовым».
Вряд ли можно объяснить те строки жаждой ниспровергательства — отталкиваясь от прежнего канона, Пушкин создавал новый литературный мир. И в чем-то ему было труднее, нежели просветителям времен Елизаветы и Екатерины: в те заповедные годы дворяне хотя и увлекались уже напропалую западной модой, думали и говорили, как правило, по-русски. И, служа трону с оружием в руках, часто и подолгу находились среди солдат, то есть крестьян. Только к концу екатерининского царствования армейская служба стала для аристократов необязательной, а их погруженность в «европейский контекст» удесятерилась. Особенно опасной оказалась галломания. Французская культура покорила наших дворян, представлялась им самой утонченной, изысканной. Причем отношения России и Франции испортились задолго до взятия Бастилии, а после революции к нам хлынули напуганные mesdames et messieurs, а также их слуги. К началу XIX столетия сложилась критическая ситуация: наша знать стала безнадежно франкоязычной. Ее мало интересовали мудрые народные пословицы, русские песни, отечественная литература. Хватало галльского остроумия, а родная речь превращалась в диалект простонародья. В «Евгении Онегине» весьма показательна характеристика Татьяны, любимой героини Пушкина:
Она по-русски плохо знала,
Журналов наших не читала
И выражалася с трудом
На языке своем родном...
Конечно, здесь имеется в виду не русский устный (его Татьяна, судя по всему, худо-бедно знала, во многом благодаря няне), а письменный. Свое высокое служение Пушкин видел в том, чтобы отечественная литература приохотила сограждан к родной речи.
Он сетовал с досадой: «Прекрасный наш язык под пером писателей неученых и неискусных быстро клонится к падению. Слова искажаются. Грамматика колеблется. Орфография, сия геральдика языка, изменяется по произволу всех и каждого». Его уязвляла оторванность речи образованного класса от народной культуры. В пушкинских письмах рассыпаны горестные восклицания, наподобие: «У нас нет еще ни словесности, ни книг».
Вообще-то каждый из реформаторов языка старался прислушиваться к народному говору. Пушкину при этом удавалось не фальшивить, ни в чем не перебарщивать. Для понимания его интереса к «мужицкой» лексике крайне важно такое суждение: «Разговорный язык простого народа (не читающего иностранных книг и, слава Богу, не выражающего, как мы, своих мыслей на французском языке) достоин также глубочайших исследований. Альфиери изучал итальянский язык на флорентийском базаре: не худо нам иногда прислушиваться к московским просвирням. Они говорят удивительно чистым и правильным языком».
«Чистый» язык» проявился во многих его произведениях. Прежде всего, пожалуй, в «Капитанской дочке». Не случайно в повести так много пословиц, начиная с ключевой — «Береги честь смолоду». Нельзя не вспомнить и другой отрывок: «Не приведи бог видеть русский бунт — бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка». Дело тут не столько в наставительной сути изречения, сколько в том, какие слова подобрал Пушкин, писавший от первого лица. Это одновременно и очень грамотная речь, и по-мужицки простая.
Любители против безвестных людей
Когда он ворвался в национальную литературу, в московских и петербургских салонах разгорелись споры архаистов и новаторов. Предметом жаркой полемики оказался язык. Штабом первых считалось общество «Беседа любителей русского слова», которое собиралось в Петербурге, во дворце Гавриила Державина. Вторые, поклонявшиеся Карамзину, объединились в «Арзамасское общество безвестных людей» (разумеется, лукавое название было частью литературной игры: «арзамасцы» предпочитали иронический, карнавальный стиль). Впрочем, такое разделение на «староверов» и «прогрессистов» довольно условно, несмотря на то, что в «Арзамасе» царила любовь к французской словесности, а участники «Беседы» искали правду в славянизмах. «Сей древний, первородный язык остается всегда воспитателем, наставником того скудного, которому сообщил он корни свои для разведения нового сада», — провозглашал адмирал Александр Шишков.
Пушкин примкнул к «Арзамасу», в котором среди прочих состоял его дядюшка-поэт Василий Львович, однако в своем зрелом творчестве Александр Сергеевич переосмыслил и архаистов, и новаторов, отказавшись от крайностей. Он не чурался заимствований, хотя карамзинская манера копировать заморскую лексику с грамматикой его не устраивала. Односторонний взгляд на словесность считал слабостью для писателя. У французов, прежде всего у Вольтера, которого полюбил в отрочестве, учился ироническому отношению к событиям и явлениям. В свое время Екатерина II приобрела библиотеку Вольтера. Та хранилась в Эрмитаже, как сказали бы сегодня, под грифом секретности. Николай I позволил Пушкину — своему историографу — познакомиться с книгами и рукописями «французского циника». И это было упоительное чтение, но отнюдь не повод изменять исконно русским началам.
«В нем, как будто в лексиконе, заключилось все богатство, сила и гибкость нашего языка. Он более всех, он далее всех раздвинул ему границы и более показал все его пространство», — это слова Гоголя. Высказывание Николая Васильевича не принижает нашу допушкинскую литературу, колоритную, мудрую, темпераментную, — сочинения Аввакума и Державина, Крылова и Карамзина... Они были учителями, составляли круг чтения, сферу ассоциаций. В первых строках «Евгения Онегина» автор сознательно цитирует басню Крылова, сам строй «свободного романа» напоминает державинское «Видение мурзы», Карамзин же был непосредственным учителем — особенно в прозе. Пушкин объединил всех, а точнее, все лучшее. Разнообразие его приемов поражает. Внутренний артистизм позволял поэту вживаться и в европейский средневековый антураж, и в древность западных славян. Достоевский назвал это «всемирной отзывчивостью», но в основе всех литературных открытий Александра Сергеевича — ощущение Родины, восторг перед стихией русской речи. Чем внимательнее Россия вчитывалась в пушкинские стихи, тем усерднее училась говорить на родном языке. Пушкин научил нас думать по-русски.
Дар поэта не в последнюю очередь заключается в умении ощущать оттенки каждого слова. Александр Сергеевич не боялся ни высокопарных славянизмов, на которых шел войной Карамзин, ни явных заимствований из французского. Частенько вводил в стихотворный строй просторечия, которые многим современникам казались вульгарными. Филологи подсчитали: словарь Пушкина (естественно, речь идет о литературном наследии) составляет более 21 000 слов. Это — целый мир, насыщенный самыми разными оттенками и полутонами.
Одно из превосходных качеств пушкинской натуры — единство мыслей и чувств как в творчестве, так и в повседневном общении. Вот небольшой отрывок из письма к жене, почти устная речь: «Грустно мне, женка. Ты больна, дети больны. Чем это все кончится, бог весть. Здесь меня теребят и бесят без милости. И мои долги, и чужие мне покоя не дают. Имение расстроено, и надобно его поправить, уменьшая расходы, а они обрадовались и на меня насели. То — то, то другое». Продолжение грустной и обаятельной перемолвки — в шедеврах поздней лирики:
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь — как раз — умрем...
Написано — как сказано, столь же непринужденно, без оглядки на трагическое величие темы, словно к адресату стихотворного послания обращается не поэт-демиург, а обычный собеседник. Поэтому мы не только говорим, но и мыслим с его интонациями. Пушкинский язык — действительно живой, не догматический. Над неистовыми ревнителями раз и навсегда установленных правил великий поэт посмеивался: «Как уст румяных без улыбки, без грамматической ошибки я русской речи не люблю».
Правильность ударений и спряжений — это немаловажно, но куда важнее интонация. Сегодня она исчезает на наших глазах под напором американской «жвачки», которую перенимают телеведущие, певцы, актеры, а вслед за ними и миллионы молодых людей.
Мы все еще не пустили по ветру наше главное сокровище — язык великой литературы. Пушкинское слово стоит на страже единства нашей страны, и чтобы это понять, достаточно вспомнить, как страшатся влияния на умы русской речи враждебные по отношению к России политиканы.
Кстати, в политике, причем во всех ее видах и проявлениях, Александр Сергеевич тоже знал толк. Но это уже совсем другая тема.
Фото на анонсе: Сергей Пятаков/РИА Новости