Загадки «Толстоевского»
22.12.2014
Русская литература, сложная и самобытная, «экспортировала» не колоритные сказки — философские системы. Удивительно, но факт: для наиболее просвещенных иностранцев особенно близкими стали даже не европейцы Бунин и Набоков, а Толстой и Достоевский, поднимавшие в основном сугубо национальные вопросы. И если Федор Михайлович стал властителем дум в западном мире, то Лев Николаевич совершил невозможное — научил некой свойственной ему мудрости Большой Восток.
«Нет другого такого талантливого и ученого человека, такого аскета, как граф Толстой, — писал в 1905 году Махатма Ганди. — Ему уже около восьмидесяти лет, он бодр, деятелен и сохранил всю силу своего интеллекта». Здоровое долголетие в понимании Ганди — это, конечно же, не только результат счастливой генетики. Скорее — награда за «упорство в истине». За альфу и омегу концепции активной добродетели, адептом которой был Махатма. «Толстой — самый правдивый писатель нашей эпохи, — утверждал он, произнося речь перед молодежью к столетию со дня рождения русского классика. — Он никогда не пытался скрыть правду или смягчить ее. Он возвещал ее миру во всей полноте без увиливаний и компромиссов, без всякого страха перед земной властью». Описывая толстовский подвиг самоотречения, Ганди охотно пересказывал биографию своего кумира. Немного наивно, в духе профанических притч о житиях святых: «Толстой родился в знатной семье... Его родители обладали огромным богатством, которое он унаследовал. Подобно другим дворянам, предавался радостям жизни, любил женщин, пил вино и много курил. Однако, когда он увидел кровопролитие и ужасы войны, душа его исполнилась жалости и сострадания. Он отказался от богатства и стал жить жизнью бедных людей, проводить все свое время в труде и молитве».
Небогатый разночинец Достоевский поводов для красивых легенд (во всяком случае, непротивленцам) не давал — был связан с радикальным кружком петрашевцев, приговорен к смертной казни, которую заменили каторгой. Освободившись, начал играть. Автор «Преступления» и «Записок из подполья» сделал для европейского читателя открытие, предвосхитившее теории Юнга и Фрейда, искания Сартра и Кьеркегора. Он описал двойственность человеческой натуры, с ее стремлением к хаосу, страданию, духовной нищете, свойственным в той же мере, что и высокие порывы.
«Ко мне приходят студенты, «знающие» про Достоевского только то, что он, кажется, написал «Войну и мир», — рассказывает американский славист, преподаватель Колумбийского университета Дебора Мартинсен, — но все меняется, когда я читаю «Записки из подполья». В образе отставного коллежского асессора, закрывшегося от мира в дрянной комнатушке, многие видят себя. Страх «живой жизни», ощущение несостоятельности и даже ущербности перед «нормальными людьми», неверие в глубокие дружеские отношения, тоска по иллюзорному идеалу, понимание бесплотности мечтаний, — эти чувства узнаваемы».
«С Федором Михайловичем, любившим парадоксы в жизни и в творчестве, тоже произошел парадокс. Будучи самым национальным из всех русских классиков, он стал «своим» во множестве стран мира, — говорит доктор филологических наук, вице-президент российского Общества Достоевского Карен Степанян. — Когда несколько лет назад мне довелось с группой отечественных достоевистов побывать в Бразилии, с удивлением узнал, что в стране футбола и самбы самый читаемый из всех иностранных писателей — Достоевский. Сейчас готовится уже второе собрание сочинений на португальском, а огромный актовый зал университета в Сан-Паулу во все дни наших выступлений был забит до отказа. Объяснить такую популярность, думаю, можно не только толстовскими словами — «чем глубже зачерпнуть, тем общее всем, знакомее и роднее», но и тем, что Достоевскому удалось вместить в повествования о «русских мальчиках» (главным героям его романов примерно 23–26 лет) проблемы всего мира. Что же касается мировой популярности Льва Толстого, то она, непередаваемо огромная в первой половине ХХ века, на мой взгляд, стала убывать. Идея непротивления злу насилием (а именно это и было одной из главных тем в его скрытой полемике с Достоевским) как пути к социальной гармонии, похоже, не выдерживает испытания временем. Расовые, религиозные, межнациональные, классовые антагонизмы никуда не ушли. Очевидно, для разрешения их требуются иные методы, ведущие, скажем так, к преображению человека».
«Достоевский и Толстой в равной мере велики, — утверждал переводчик Толстого в Китае, публицист Цюй Цюбо. — Они, открывшие чудную страницу в истории мировой литературы, не могут принадлежать одной России».
С этой мыслью соглашались многие, в том числе поэт, переводчик Шекспира Бянь Чжилинь: «Если Шекспир — величайшая из вершин драматургии, то Толстой — самое глубокое и самое необъятное море в океане художественной прозы. Из всех писателей-романистов мира прошлого и настоящего, пожалуй, только он один заслуживает этого образного сравнения... Писатели Китая должны и впредь учиться у Толстого его гуманизму — умению ненавидеть зло и любить добро. Они должны учиться у него глубокому проникновению в жизнь, умению создавать широкие жизненные полотна, литературному стилю, языку, полнокровному, как река Янцзы».
«Толстой оказал влияние на всех представителей новой литературы, — отмечает редактор китайского перевода «Анны Карениной» Ба Цзинь. — Все хотят овладеть его ширью и глубиной, однако это никому не удается... Кажется, что я знаком с его героями, и, хотя они иностранцы и люди другой эпохи, — они, словно живые, стоят передо мной, говорят со мной на понятном мне языке...»
Правдивость, откровенность, острота в раскрытии социальных противоречий — эти черты в прозе и Толстого, и Достоевского отмечают практически все иностранцы.
«Сначала были русские, потом все остальные. Но долгое время только русские», — писал Эрнест Хемингуэй. Чтение романов Толстого, по признанию американского классика, дало ему возможность убедиться, насколько у Толстого или Чехова выходит иначе и лучше то, чему старались учить Стайн и Джойс.
Как известно, эстетическим кредо Толстого был принцип абсолютной жизненной правды. «Невозможно человеку писать, не проведя для самого себя черту между добром и злом», — рассуждал Лев Николаевич, полагая, что нравственность художника влияет на качество произведения. Схожим образом мыслил и Хемингуэй. «Правда для него — есть красота, — отмечал переводчик, литературовед Иван Кашкин, — а некрасиво... все неестественное — неженственность в женщине, немужественность в мужчине; все робкое, трусливое, уклончивое, нечестное. Красота для Хемингуэя — это красота земли и воды, рек и лесов, профессионального умения, четко действующей снасти, красота чистоты и света. Это красота старых моральных ценностей: простоты, честности, мужества, верности, любви, труда и долга художника».
В наследии Достоевского современные западные слависты видят нечто большее, чем уроки морали — говорят о металитературных пластах. Например, что черт в «Братьях Карамазовых» — продукт бессознательного Ивана. Он связан с фигурой отца, Федора Павловича. А поскольку дьявол лжив, то и ведет себя так, словно он и есть совесть Ивана. Другой пласт в творчестве Достоевского и вовсе выходит за границы фрейдизма, поскольку разрушает границы между читателем, писателем и текстом, — такова сила «морального эксгибиционизма» его персонажей, поражающего бесстыдством, сметающего все межличностные границы.
«Раньше американская литературоведческая школа считала Достоевского реалистом, — продолжает Дебора Мартинсен, — но сейчас от этой трактовки отказались. Психологизм и реалистичность сочетаются с фантастичностью, недосказанностью. Таким образом, писатель приглашает нас в соавторы».
«Достоевский всегда предоставлял свободу читателю — замечать или не замечать его авторскую позицию, — утверждает Карен Степанян, — и каждый видит в нем свое. В минувшем веке иностранцы считали его изобразителем безысходности и трагизма одинокого человеческого существования — большинство хрестоматий по экзистенциализму открывались «Записками из подполья». Либо же воспринимали его произведения как свидетельство загадочности, дикости и непостижимости «русской души». При этом закономерно тяга и влечение соединялись с настороженностью и страхом: все, что непонятно, вызывает страх. А непонятными казались в первую очередь готовность героев Достоевского жертвовать всем личным и даже жизнью ради высшей истины, опора самого писателя на христианские ценности, стремление оценивать и людей, и исторические судьбы государств, и нации, и расы главным образом с точки зрения вечности. Поэтому для собственного спокойствия постоянно делались и делаются попытки то обличить Достоевского в лицемерии (был в глубине души неверующим циником, а в творчестве притворялся), то обвинить его в тоталитаризме, шовинизме, антисемитизме... И даже вовсе списать его в «архаику».
По мнению эксперта, у проблемы Достоевского в мировом масштабе есть и другой аспект. Он больше других русских классиков связан с великой мировой литературой: «Достаточно открыть практически любое сочинение Бальзака, Гёте, Шекспира — и найдешь сходство персонажей, мучающих их проблем, ситуаций, сюжетных коллизий. Существует даже мнение, достаточно популярное (увы, больше у нас), что Достоевский заимствовал все у предшествовавших европейских мастеров и лишь придавал этому «национальный колорит». Но, кроме недостаточной глубины мышления, сторонники такой точки зрения ничего не представляют. Достоевский был гигантом, стоявшим на плечах других гигантов. Он отвечал на вопросы, поставленные его великими предшественниками. Благодаря тому, что существует роман «Идиот», мы сознаем весь трагизм «Дон Кихота», долгое время считавшегося веселым чтением. Трагизм — неизбежный, когда человек пытается взять на себя роль Спасителя мира. Одна из главных проблем, которую пытался решить Шекспир в своих великих трагедиях, — показ преображения человека, победы над смертью, воскресения. Однако его героев «хватает» в лучшем случае только на признание собственных ошибок и раскаяние. Бился над такой художественной задачей и Достоевский — и разрешил ее в литургическом финале «Братьев Карамазовых». Сколь ни велика была любовь Федора Михайловича к Бальзаку и восхищение им («Его характеры» — произведения ума Вселенной», — писал молодой Достоевский брату), но с годами он все лучше понимал: свойственное Бальзаку видение конфликта личности с обществом как главной проблемы нашего бытия не объясняет всей правды мироздания. И поэтому записывал в рабочей тетради: «Реализм есть фигура Германна, а не Бальзак».
Толстой и Достоевский, мечтавшие о знакомстве, так и не случившемся при жизни, встретились в мировом художественном сознании. Отчасти даже «слились» — не зря же появился штамп «Толстоевский». Пьер Безухов, Наташа Ростова, Сонечка Мармеладова, Макар Девушкин — яркие образы, созданные во имя торжества духа. Но если герои Толстого цельны и верны себе на фоне происходящих с ними событий, то Достоевский, наоборот, заставляет пройти перед преображением инициацию — моральным падением, унижением, стыдом.