Уроки стыда от Достоевского

Дарья ЕФРЕМОВА

12.07.2013

" width="580" height="377" />

14 июля завершится XV симпозиум Международного общества Достоевского (International Dostoevsky Society), впервые проходящий на родине писателя. В работе принимают участие более 140 ведущих ученых-достоевистов из России, США, Японии, Испании, Италии, Венгрии, Франции, Германии, Великобритании, Греции, Новой Зеландии. «Культура» встретилась с президентом МОД, деканом Центра образовательных программ Колумбийского университета профессором Деборой МАРТИНСЕН.

культура: Все иностранцы любят Достоевского. Складывается впечатление, что Федор Михайлович на Западе — такой же русский бренд, как икра и балалайка... Почему именно он?
Мартинсен: Не только. Еще уважают Толстого. Но Достоевского — больше. Спросите среднестатистического американца, знает ли он русскую литературу, вам ответят: «Конечно! Я в восторге от Достоевского. Он создал множество великих произведений — «Преступление и наказание», «Анна Каренина», «Война и мир»... У наших славистов даже определение такое есть — «Толстоевский». Но если говорить о серьезной читающей публике, думаю, Достоевский интересен не только русскостью.
Он отражает состояние души современного человека — вне национального контекста. Индивидуализм и одиночество, оторванность от общества, от себя, от Бога. Федор Михайлович очень четко это выразил. Я читала лекцию по «Запискам из подполья» в Колумбийском университете — все студенты, не только гуманитарии, были потрясены этой вещью. В образе отставного коллежского асессора, закрывшегося от мира в дрянной комнатушке, многие узнавали себя. Страх живой жизни, ощущение несостоятельности и даже ущербности перед «нормальными людьми», смешанное с чувством превосходства, неверие в глубокие дружеские отношения, тоска по иллюзорному идеалу, понимание бесплодности мечтаний — эти чувства, как оказалось, знакомы многим.

культура: Герой «Записок из подполья» приходит к выводу, что «лучшее определение человека — это существо на двух ногах и неблагодарное». Вашим студентам близко такое мировоззрение?
Мартинсен: Оно близко и вместе с тем отвратительно всем, кто не чужд осознанности. Достоевский важен еще и тем, что первым описал чувство стыда. Стремление к разрушению, хаосу, страданию свойственны нам в той же мере, как и высокие порывы, тяга к красоте и гармонии. Об этом говорили Кьеркегор, Ницше и Сартр, эта двойственность человеческой натуры легла в основу теории психоанализа Фрейда. Но только Достоевскому удалось создать такие сцены переживания стыда, что читатель оказывается застигнутым врасплох и уже не может оторваться. Признать свою ничтожность, низость, подлость — великое мужество.

культура: Вашу работу «Настигнутые стыдом» рецензенты назвали чисто американским подходом к Достоевскому. Непереносимый стыд созидателен, поскольку способен вернуть заблудшую овцу в общество...
Мартинсен: Скорее, указать путь к обретению равновесия, к тому, чтобы найти, благодаря стыду, «человека в человеке». Достоевский шокирует читателей, намекая, что мы все грешники, такие же, как Федор Карамазов. Эта мысль нарушает ощущение твердой уверенности в своем «я», заставляя смутиться, усомниться.

культура: Почему как Федор, а, скажем, не Иван? Старик Карамазов — циник и развратник, сын — нигилист.
Мартинсен: На самом деле, отец и сын — двойники-перевертыши. Слияние металитературных пластов. Черт — продукт бессознательного Ивана, связанного с фигурой его отца, Федора Павловича. Это воплощение «постыдных сторон», а поскольку дьявол лукав, то ведет себя так, словно он и есть совесть Ивана. Похожим образом лгал старик Карамазов. Такова цель Достоевского — застичь читателя стыдом, показать ему наследие, доставшееся после грехопадения людям: и Карамазовым, и нам с вами. Бесстыдный моральный эксгибиционизм агрессивно переходит границы между персонажами и разрушает их. Точно так же он размывает грани между героями, читателями и текстом. Вообще, тема нравственных переживаний у Достоевского наэлектризована до предела, она буквально обжигает. Пожалуй, так об этом писать мог еще только Набоков.

культура: Набоков? Он, кажется, Достоевского недолюбливал.
Мартинсен: Ну да. На своих лекциях о русской литературе называл Федора Михайловича «плохим студентом», которому бы поставил тройку, а то и двойку. И утверждал, что тот не оказал на него никакого влияния. Но тем не менее Достоевский у Набокова — повсюду. Со своими студентами я читаю «Двойника», «Преступление и наказание», «Кроткую», а после — «Отчаяние» и «Лолиту». Когда мы доходим до «Отчаяния» — уже не нужно ничего говорить. Слушатели приходят в такое волнение, видя, как Набоков обращается с Достоевским, с его чертом, с «Преступлением и наказанием»… А в «Лолите», помните момент, когда Гумберт еще не преступил черту, а только помышляет о связи с девочкой, — этот эпизод описан языком, который как будто сошел со страниц «Братьев Карамазовых». Здесь все на ладони. Я ставлю «Лолиту» в один ряд с «Пиковой дамой», «Носом» и «Двойником». Неоднозначность в финале «Лолиты» введена в повествование писателем нарочно, как средство, делающее «самое американское» набоковское произведение одновременно и самым русским. Невозможно выбрать однозначно: или — или. Как в сцене с дьяволом Ивана Карамазова: он есть или его нет? Можно убедительно обосновать один тезис, но всегда возникает нечто не укладывающееся в схему.

культура: Этот вопрос, наверное, следовало бы задать в начале разговора: как Вы пришли к Достоевскому?
Мартинсен: Я — клише американской славистики. Прочитала в школе «Преступление и наказание». Открыла целый мир. Решила заниматься русским в университете, чтобы лучше изучить творчество этого невероятного, потрясающего литератора.

культура: На симпозиуме много говорили о богоборчестве и поисках Бога, об образе идеального христианина в творчестве Достоевского. А кто для Вас идеальный христианин?
Мартинсен: Затрудняюсь ответить. Наверное, тот, кто любит ближнего. Хотя бы своих соседей. Казалось бы, так просто. Но удается немногим.