В обезьяньем царстве, в карачуньем государстве
29.06.2017
Его, кумира французских интеллектуалов, писателя, художника, фольклориста и неоплатоника, обычно причисляют к младшим символистам или экспрессионистам. Он же, чуждаясь всяких течений и предвосхищая классиков постмодерна, значительно опережал время. 6 июля исполняется 140 лет со дня рождения Алексея Ремизова.
Кострома в ежовой шубке как вылезет весной из овина, так давай с малыми ребятками возиться, валандаться, а устанет — ляжет на траву, греет переливчатое брюшко на солнышке. И усики у нее желтые, ими она бабочек ловит. Котофеевна брезгливо надувает красные губы, машет лапой на мышей: «Чтоб вас нелегкая!» Бесенята играют с цветочками в чехарду. Только платьица развеваются синенькие да беленькие...
Алексей Михайлович («назван в честь Тишайшего») с первою же книгой своей «Посолонь» сразу стал культовым автором. «Живая сокровищница русской речи», — говорила о его текстах Марина Цветаева.
На одной из карикатур Ремизов изображен стоящим на постаменте, к нему тянется лапками любимая им болотная нечисть.
Проведя Котофеича, Зайчика Ивановича и Костромушку по солнечному кругу (год начинается здесь весной, как встарь), писатель довольно скоро взялся за следующее произведение — «Лимонарь, сиречь: Луг духовный». Уже не нянюшкины напевы звучат, не медвежья колыбельная доносится («Баю бай-бай, медведевы детки, — баю бай-бай, косолапы да мохнаты, бай-бай») — предстает перед нами Иуда, кинутый Богом в преисподнюю, осужденный на веки вечные торчать у самого пекла. В медных сапогах, в железной одежде явлен Ирод-царь: «Празднует поганый козар новолетие — жатвенный пир». Иродиада, красная панна, пляшет да приговаривает: «Хочу... голову Ивана Крестителя!»
«Лимонарь», состоявший из шести повестей на сюжеты древнерусских апокрифов, нашел благодушную критику. В Ремизове видели преодоление декадансного начала, всей этой надоевшей совокупности позы, манеры, самокопания. Чувствовали новое Средневековье, анонимное, интуитивное, синтезирующее различные срезы, пласты преданий старины глубокой — нечто близкое к концепции Вячеслава Иванова с ее милой соборностью. Но, как отмечает доктор филологических наук Юрий Розанов, писатель был разочарован такой реакцией: он ждал скандала.
Его сочинение, восходящее к популярной с XII века ереси, признавало равновесие между силами добра и зла, их двойственное управление единым миром. Волну возмущения должен был вызвать заключительный текст сборника — повесть «О страстях Господних. Тридневен во гробе». В ней Христа приговаривают к казни, мучают и убивают бесы, а нарастание ужаса перед казнью достигается «каталогизацией инструментария и операций»: «Гремело оружие: мытарские мечи, ножи, пилы, стрелы, сечива кознодействовали. Они расторгали составы изможденного тела, отсекали ноги, потом руки и, вновь оживив, пригвождали, и выдергивали маковые листочки с кровавых ран, и дьявольским соленым языком облизывали истерзанные раны».
А когда бы наговорили массу глупостей и грубостей, рассуждает Розанов, за писателя вступились бы ученые-медиевисты и рассказали, что натуралистические описания, шокирующие эпитеты, гиперболизированные детали писатель почерпнул из древнерусской апокрифической традиции, в частности из повести «Страсти Христовы», в которой вполне откровенно рассказывается о бичевании Христа, о том, как у него «отделялось мясо от костей». Таким образом, и в этом произведении писатель пользуется тою же сокровищницей народной мудрости, за «возрождение» которой в «Посолони» его единодушно хвалили литературные журналы.
«Всегда скучно, если все идет порядочно», — признавался Алексей Михайлович, добавляя, что страсть к скандалам он сохранил на всю жизнь.
О его экстравагантности ходили легенды. Как и о любви ко всякого рода страшилкам. Криксы-вараксы скачут из-за крутых гор, чтобы оттяпать хвост у попова кобеля. Косоглазую Аришку черти щекочут под елкой. По дворам слоняется дед Карачун с семихвостой: раз хлестнет — семь рубцов, другой раз — четырнадцать.
«Мы все рождаемся в мире, чтобы нас ласкала царевна Мымра, но всех нас пожирает зловонная змея Скарапея, — так смысл ремизовских книг определил Корней Чуковский, считавший, что все эти «Лимонари» и «Посолони» — не литературничанье, а чаще всего личный дневник, лирика запутанной души. — О, как редки там просветы, ясные, солнечные видения! Ремизов пошлет мимолетную улыбку какому-нибудь Зайчику Ивановичу, такому же дрожащему, как и сам, и снова торопится к Криксам-вараксам, торопится пугать и пугаться».
Что же касается его человеческого образа, который писатель намеренно смешивал с литературной маской, тут рассказывать можно до бесконечности. Он, например, любил, когда его освистывали. Художник Мстислав Добужинский вспоминал, как на премьере «Бесовского действа» зрители сопровождали каждое появление драматурга «таким шиканьем, свистом, криками... каких не было даже в аду, у чертей разных чинов и званий». Но это «автору словно бы доставляло какое-то своеобразное удовольствие». Работая в журнале «Вопросы жизни» секретарем и не имея допуска к редколлегиям, тот устраивал альтернативные планерки: ставил калоши вкруг, сам садился в центр и председательствовал. А как он приложил знаменитого антрепренера, «идолище русского интернационала» Сергея Дягилева, игнорировавшего корреспонденцию чудаковатого литератора из высокомерия: «Не отвечают на письма или опытные жулики, для кого всякий документ... улика; или незаинтересованные — на всякое чиханье не наздравствуешься; или что веруют в грамматику и стесняются своей нетвердости».
«Что вы такое написали, что Дягилев обиделся?» — заинтересовался издатель, земский деятель Дмитрий Жуковский. Но внимательно изучив письмо, хмыкнул: «Дворецкий «Вопросов жизни». — «Дворецкий, моя должность!» — «Понимаю! — громче произнес Жуковский, радуясь, что разрешил загадку. — Дягилев обиделся на «дворецкого». Говорят, он сказал: «Я с лакеями не переписываюсь». — «А вы знаете, что такое «дворецкий»? — Ремизов гордо поднял голову. — Первый при московском царе и великом князе заступает царя в судебных решениях. А он меня в лакейскую. Да это все равно что спутать государева приказного дьяка с церковным дьячком!»
Самым известным его чудачеством было создание Обезвелволпала — Обезьяньей Великой и Вольной Палаты. К этой игре были привлечены крупнейшие представители науки и культуры Серебряного века: обезьяний старейшина Лев Бакст, кавалер обезьяньего знака первой степени с беличьими коготками Анна Ахматова, князь обезьяний с крылом Икара Серж Лифарь, римский полпред и кавалер обезьяньего знака Михаил Осоргин, кавалер обезьяньего знака 1-й степени с колоском Михаил Пришвин, граф обезьяний Николай Гумилев...
Николай Степанович, герой, ментор, абиссинец, с удовольствием находился в рабстве у Ремизова, бегал в лавочку за лимоном, бумагой, спичками, являя собой иллюстрацию к евангельской притче: «И кто хочет быть первым между вами, да будет всем рабом».
Уже после революции, встретившись с Алексеем Михайловичем в Петрограде, сам просил поднять его в обезьяньей иерархии: «Я имею честь состоять в кавалерах, мне бы хотелось быть возведенным в графы». — «Да нету такого, чего вам, вы и так, как Блок и Андрей Белый, «старейшие кавалеры» и имеете право на обезьянью службу». — «Нет, я хочу быть обезьяньим графом». — «Моя должность, Николай Степанович, маленькая», — ответил Ремизов, уже решив, что в графы таки нужно Гумилева возвести.
Конечно же, это была игра в масонскую ложу, да еще и со своеобразным перевертышем: первые — они же последние, а учредитель — всего лишь канцелярист. Игрой являлось и ремизовское архаическое мировидение — с равнозначностью темных и светлых сил, где на одной горе сидят и черт с кочергой, и ангел с крылышками, а моделью для сюжетов и образов становятся абсурдистские сказки кормилицы, поверья, не адаптированные для культурного читателя.
За несколько десятков лет до того, как вышли основополагающие работы Барта, Гадамера, Дильтея и Бахтина, Ремизов уже создал интертекст. «Огонь вещей», изданный в 1954-м маленьким тиражом на средства друзей и почитателей его таланта, являет собой авторизованный пересказ классиков, писателей-сновидцев: Гоголя, Пушкина, Лермонтова, Тургенева и Достоевского. Цитаты без кавычек переходят в свободное домысливание. Ремизов вживается в героев, вселяется и в самих авторов: «Распаленными глазами я взглянул на мир — все как будто умерло... За какое преступление выгнали меня на землю? Пожалел ли кого — уж не за шинель ли Акакия Акакиевича? за ясную панночку русалку? — или за то, что мое мятежное сердце не покорилось и живая душа захотела воли? Какой лысый черт или тот, хромой, голова на выдумки и озорство, позавидовал мне?»
Кто это: Ремизов, Гоголь, любой творец-демиург, проводник в предсонье-двоемирие, случайный человек, заброшенный в пространство сладкого или дурного сна? Вслед за Плотином он считал сущий мир слабой копией мира метафизического, духовной реальности. Наивное, примитивное мышление, утраченное большинством из нас в детстве, — единственная связующая нить с макрокосмом. «Человек человеку — бревно», — рассуждал Ремизов, погружаясь в сонмы своих архетипов. Где вместо хтонической матери — Костромушка, а вместо трикстера — дед Карачун.