Поэт на кресте прозы: следовало ли Паустовскому податься в стихотворцы

Владимир РАДЗИШЕВСКИЙ

02.06.2022

Поэт на кресте прозы: следовало ли Паустовскому податься в стихотворцы

Материал опубликован в апрельском номере журнала Никиты Михалкова «Свой».

Свой первый отданный в печать рассказ Константин Паустовский написал в последнем классе гимназии. Но стихи он любил больше прозы и в глубине души считал себя поэтом. Бунин и Блок действовали на него сильнее, чем Чехов и Тургенев. Бунин нравился взвешенностью каждого слова, точностью фраз, тем, что к написанному нечего добавить, а Блок, напротив, — таинственной недосказанностью, строчками, к которым добавлять ничего нельзя. Восторженный почитатель решил послать на суд кому-то из них собственные стихи и остановил свой выбор на Иване Алексеевиче, ибо тот казался доступнее. Бунин ответил открыткой, где порекомендовал оставить мысль о поэзии, писать прозу. Паустовский сразу и навсегда подчинился, а впредь даже почерку мэтра старался подражать (старший сын Константина Георгиевича Вадим за несколько лет до смерти отца нашел ту самую открытку и убедился в своей догадке относительно каллиграфического сходства). Ну а признанный певец русской природы Михаил Пришвин когда-то очень точно назвал по-родственному близкого ему писателя поэтом, распятым на кресте прозы.

Паустовский был на год моложе Михаила Булгакова и учился в той же Первой киевской гимназии, только двумя классами позже. В «Белой гвардии» и «Днях Турбиных» одна из ключевых сцен — роспуск по домам юнкеров артиллерийского дивизиона — разыгрывается как раз в стенах этого учебного заведения. Там появляется уже сильно состарившийся бывший педель (гимназический надзиратель) Максим, чье прозвище «Холодная вода» Константин Георгиевич не раз вспоминал под старость лет. А появилось оно так.

Весной при разливах Днепра гимназистам запрещали кататься на лодках. Хитрый, изобретательный Максим со всей страстью выслеживал и отлавливал нарушителей дисциплины. Несколько раз его предупреждали, чтобы бросил это занятие, но он все никак не унимался. Тогда старшеклассники поймали злодея на глухом берегу и окунули прямо в форменном сюртуке с бронзовыми медалями в холодную воду. С тех пор его дразнили: «Максим-с, холодна ли вода в Днепре-с?» (педель любил таким образом оканчивать слова — как, впрочем, и автор произведения).

Странное дело: Паустовский впервые напечатался уже в 1912 году, а Булгаков только через семь лет — в 1919-м. При этом, если верить первому, второй как рассказчик верховодил еще в гимназии: в его речах было «много жгучего юмора», а в чуть прищуренных светлых глазах сверкал «некий гоголевский насмешливый огонек». Никто из одноклассников Булгакова, знавших его гораздо лучше, чем Паустовский, ничего подобного не замечал. Похоже, Константин Георгиевич из самых добрых чувств выступил в роли пророка, замечательно предсказавшего прошлое. Щедрость воображения была ему органически присуща.

«Белую гвардию» (1923–1924) Булгаков начинал тогда, когда Паустовский свой первый роман «Романтики» (1916–1923) заканчивал, доведя повествование — через пеструю сумятицу предвоенного полубогемного быта и санитарные тылы Первой мировой — до кануна Февральской революции.

Булгаков из прифронтовой полосы вернулся в Киев весной 1918-го и стал невольным свидетелем тамошней смуты. Паустовский тогда же наездом «пережил в Киеве несколько переворотов». При всей очевидной автобиографичности их дебютные романы резко различаются полнотой охвата людей и событий: художник эпического склада Михаил Булгаков отпускал на волю как свои, так и чужие страсти и беды, а лирик Константин Паустовский притягивал воображением лишь то, что соответствовало личным переживаниям (мол, если нарочитая экзотика, которой увлекался с детства, будет понемногу отступать, то родственная ей романтика останется с ним навсегда), возвышенную настроенность считал одним из свойств как самого себя, так и собственной прозы. Его герои — сплошь хорошие и очень хорошие. «Когда я думаю плохо о людях, я не могу писать», –— признавался он в «Романтиках». Ни для Турбиных, ни для ворвавшихся в Город Булгакова громил у Паустовского просто не нашлось бы слов.

Да и повествовательная манера выдает в нем именно рассказчика. Вместо сплошного потока жизни — краткие эпизоды, и каждый из них обособлен отдельным заглавием (в «Романтиках» их 57 на 170 книжных страниц текста). К тому же отдельные фразы, как это зачастую бывает в новеллистике, любовно отшлифованы, подобно прибрежным окатышам. Вот наудачу несколько примеров:

«Осень у моря, черная осень, как девушка, вымокшая под дождем, блестела лиловыми глазами»;

«Я хорошо знаю дрожь души»;

«За деревьями проревел и промчался огненной струей окон сибирский экспресс»;

«Я вспомнил долгие ночи у простого стола, голос Наташи, севастопольский день, как хрустальный стакан, налитый синей водой»;

«Была ночь, вечер хлестал мокрым снегом, и городок мигал в кромешную тьму старческими слезящимися огнями».

Столь же ювелирно Тургенев оттачивал «Стихотворения в прозе», знаменитые притчеобразные поэтические миниатюры. Паустовский — заложник изысканного жанра не только в коротких рассказах, но и в повестях, романах, воспоминаниях... Его упрекали в избыточных для прозы красивостях, в сентиментальности, но так прорывалась неизжитая стихия поэтического дара. Возможно, развиваясь вопреки бунинскому совету как поэт, он был бы более естествен.

Еще в гимназии Паустовский увлекся географией, распаляя воображение потенциального путешественника-первопроходца, по многу часов сидел над картами.

«Странствия — лучшее занятие в мире, — настаивал его литературный двойник в «Романтиках». — Когда бродишь — растешь стремительно, и все, что видел, откладывается даже на внешности. Людей, которые много ездили, я узнаю сразу из тысячи. Скитания очищают, переплетают встречи, века, книги и любовь. Они роднят нас с небом. Если мы получили еще не доказанное счастье родиться, то надо хотя бы увидеть землю».

Ну а для писателя важно еще и рассказать об увиденном. «Почти каждая моя книга, — уверял он, — это поездка. Или, вернее, каждая поездка — это книга».

Еще мальчишкой в украинской деревне, в гостях у деда, он узнал, что такое суховей. Словно божий гнев, этот ветер нагрянул из среднеазиатской пустыни и за две тысячи километров от нее превратил все вокруг в серое пепелище. Много позже Паустовский случайно познакомился с геологом Василием Шацким (тот прежде работал в Средней Азии) и услышал от него об устрашающем и загадочном заливе Кара-Бугаз, о неисчерпаемых запасах в его воде ценнейшей глауберовой соли, налаженная добыча которой позволила бы уничтожить закаспийскую пустыню. Внутренний порыв романтика совпал с социальным заказом на поддержку радикального преобразования природы.

Задумав повесть о хозяйском освоении пустынной местности, он достал подробную карту Каспия и, не сходя с места, мысленно вдоль и поперек истоптал его гиблые восточные берега. Потом погрузился в дневники и мемуары, книги и докладные записки путешественников, изыскания геологов, статистические сводки и только после этого отправился на Кара-Бугаз, расположенный на широте благословенного Неаполя, но пышущий 65-градусной жарой, изводящий песчаными ураганами... Подстерегали там и другие напасти. Писатель вспоминал, как в Гурьеве (в 30 км севернее Каспийского моря) фаланга на его глазах укусила инженера, который через день умер.

Чтобы на берегу залива заработал мощный химический комбинат (призванный, помимо всего прочего, обеспечить сносные условия для жизни его тружеников), нужно было разыскать поблизости залежи угля, источники пресной воды, нефти и газа. Паустовский встречался с энтузиастами стройки, выслушивал опасения, практические советы, знакомился с бытом кочевников. Изучая подступы к заливу, одолел три тысячи километров вдоль северной дуги Каспия.

«Нужную» повесть написал на удивление быстро — за три месяца, и все сложилось как надо: старик-туркмен сочиняет легенду о Ленине; за женщину, которой угрожают убийством по законам шариата, заступаются в райкоме партии; мракобесов показательно судят, а на суде она предстает уже в европейской одежде и без платка (им местные женщины закрывают рот в знак того, что не смеют разговаривать); на виду — сплошь беззаветные труженики, люди большого дела, и вообще ничто не помешает превратить пустыню в помощницу социалистической индустрии.

Может, и не слишком захватывающая, но «правильная» производственная повесть понравилась Максиму Горькому, да и критики в своей поддержке проявили единодушие.

В пару к «Кара-Бугазу» (1932) он сочинил повесть «Колхида» (1933). Если на Каспии люди героически боролись за обводнение безжизненной пустыни, то на черноморском побережье Грузии столь же героически — за осушение болот. Новое произведение завершается бравурным открытием водоотводного канала, с оркестром, фейерверком и многолюдным застольем. Старый чудаковатый инженер Пахомов, который прежде надеялся, что не доживет до этого торжества насилия над природой, теперь, восхищаясь мелиораторами, говорит проникновенно и весело:

— Вы аргонавты. Как Язон открыл в Колхиде золотое руно, так вы открыли тропики.

У старика не осталось сомнений в том, что человек будет с успехом поворачивать реки и выращивать лимоны в Сибири. (Доживет ли он до провальных попыток насаждать кукурузу за полярным кругом?)

Писательский гонорар позволил автору обласканных повестей оставить службу, освободиться от работы на заказ, довериться самому себе. Официальное признание помогло впервые (через десять лет после завершения) напечатать «Романтиков», где еще нет никакой заданности, закрепощающей конъюнктурности, где кипят живые страсти. Самый ранний роман Паустовского не потерял своего обаяния ни за десять лет, ни за сто.

Однажды в соседнем гастрономе на Большой Дмитровке Константину Георгиевичу кусок сыра завернули в обрывок старинной физической карты. Рассматривая этот клочок за чаем, он увидел недалеко от Москвы, в междуречье Оки и Клязьмы, глухие леса, озера, извилистые реки, заливные луга, едва намеченные пунктиром заросшие дороги, пустоши, деревушки, лесные кордоны и даже постоялые дворы. Здесь, в Мещерском крае, было собрано воедино все то, о чем он давно мечтал, чего ему не хватало для растворенной в природе жизни. И — для творческого восторга перед природой.

Его южные впечатления отразились (помимо «Романтиков», «Кара-Бугаза» и «Колхиды») в романе «Блистающие облака» (1928), повести «Черное море» (1935). Памятью о севере и северо-западе пронизаны повести «Судьба Шарля Лонсевиля» и «Озерный фронт» (обе 1932), рассказы «Михайловские рощи» (1936), «Колотый сахар» (1937) и «Беглые встречи» (1953).

Ни крикливые краски юга, ни томительный свет северных белых ночей не подходили для сосредоточенного и деятельного писательского одиночества. Зато впору пришлась неброская, но умиротворяющая, неисчерпаемо разнообразная срединная Россия: сначала — село Солотча с окрестностями в рязанской Мещере, затем — Таруса, выше по Оке, на краю калужской земли, где теперь он часто и подолгу жил.

Этим открытым в начале 30-х местам он был обязан большинством своих вещей. Среди них — «Мещерская сторона» (1938), «Исаак Левитан» (1937), «Повесть о лесах» (1948), цикл «Летние дни» (1936, 1940), рассказы «Старый челн» (1939), «Дождливый рассвет» (1945), «Телеграмма» и «Ночь в октябре» (оба 1946), «Кордон 273» (1948), «Во глубине России» (1950), «Ильинский омут» (1964).

Лишь на седьмом десятке Паустовский смог побывать за границей, о чем раньше только мечтал. В сентябре 1956 года на теплоходе «Победа» обошел вокруг Европы с заходом в шесть стран — от Турции до Швеции. В Неаполе посреди залива теплоход долго ждал очереди на швартовку к причалу. Перед глазами чуть заметным дымком курился Везувий. Раздосадованный задержкой поэт Сергей Орлов мрачно пошутил:

— Кому Везувий, а нам невезувий!

Тем временем Паустовский, по свидетельству одного из попутчиков, со счастливым лицом все смотрел и смотрел с верхней палубы на 30-километровую прибрежную полосу с островом Капри у восточной окраины. Едва ли кто-то способен был догадаться, какие парадоксальные мысли захватили любовавшегося голубым итальянским простором «туриста».

«Всю нарядность Неаполитанского залива с его пиршеством красок, — утверждал писатель, — я отдам за мокрый от дождя ивовый куст на песчаном берегу Оки».

«Он мог очень легко и подолгу ходить, — вспоминал Эмилий Миндлин. — Но всегда надо было быть готовым к тому, что он вдруг заторопится домой, вдруг начнет томиться прогулкой, вдруг бросит свое:

— Надо идти работать».

Татьяна Алексеевна, его жена, говорила:

— Слава богу, начал работать и успокоился.

Всю жизнь Константин Паустовский писал о себе враздробь: в рассказах и очерках, романах и повестях вплоть до «Золотой розы» (1955) — книги о писательском труде, в которой закреплен опыт более чем десятилетнего наставничества в Литературном институте (в его семинаре занимались Борис Балтер, Юрий Бондарев, Инна Гофф, Юрий Трифонов).

Разменяв шестой десяток, Константин Георгиевич засел за итоговую автобиографическую «Повесть о жизни», чтобы протянуть непрерывную цепь воспоминаний от пронизанного мечтой о писательстве детства до воплощения этих мечтаний. Охватывающая четыре десятилетия «Повесть...» состоит из шести книг: «Далекие годы» (1946), «Беспокойная юность» (1954), «Начало неведомого века» (1956), «Время больших ожиданий» (1958), «Бросок на юг» (1959–1960), «Книга скитаний» (1963). Автор собирался добавить еще две и довести повествование до своего «сегодня». В архиве осталась «Последняя глава», которой он, скорее всего, предполагал завершить цикл:

«Я не умел жить, любить, даже работать. Я растратил свой талант на бесплодных выдумках, пытался втиснуть их в жизнь, но из этого ничего не получилось, кроме мучений и обмана». Конечно же, столь жестокий укор если и справедлив, то только в сопоставлении с высокими целями, которые Паустовский ставил перед собой.