Когда Русь мир спасет

26.10.2016

Егор ХОЛМОГОРОВ

С нередко звучащими предложениями убрать Достоевского из учебных программ согласиться можно разве только в одной частности: он, Федор Михайлович, выше «обычной» классики, и сводить его к единственному, не главному в наследии роману недопустимо. 

В идеале могли бы быть отдельные курсы — самой разной (качественной) литературы и творчества величайшего отечественного писателя. Из художественных произведений обязательно следует изучать все великое пятикнижие: «Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы», «Подросток», «Братья Карамазовы». Плюс, конечно же, грандиозный «Дневник писателя» — квинтэссенцию мировоззрения автора и один из важнейших текстов всей нашей национальной мысли. Не читать «Дневник...» для образованного человека должно быть стыдно.

Достоевский — та точка, где Россия непосредственно соприкасается с Вечностью. Именно здесь русская мысль поднимается на такие высоты, приобретает такую остроту, что начинает соперничать с самой Библией. 

Достоевский не святой. В нем нет той несмятенной ясности и простоты взгляда, что характерны для праведников. Он весь в вопросах и сомнениях, болях и вскриках, борении и движении. В древности, наверное, в нем безошибочно опознали бы пророка. Гневного, как Илия, рыдающего, как Иеремия, иногда пытающегося скрыться от гласа Божия, словно Иона в чреве кита. Даже эпилепсия служила бы свидетельством призвания: нервной системе человека невероятно трудно справиться с «проводкой» Откровения. Однако канон пророков давно закрыт, и мы определяем Достоевского как «просто писателя». Впрочем, нет, не «просто»... 

Писателя, который дерзнул, точно праведный Иов, задавать вопросы Богу. Не предлагая при этом навязчиво собственные, антицерковные ответы, не «редактируя» Евангелие в отличие от столь же знаменитого, украшенного графским титулом собрата по перу. Что за вопросы? Самые важные и болезненные на свете. О невинном страдании, о человеческом достоинстве, о том, с кем быть — с Христом или против Христа. 

Шутники, изгаляющиеся над «слезинкой ребенка», верно поняли, где центральная мысль философии Достоевского, но совершенно не уразумели самой этой мысли, бесконечно далекой от жалостливости и сентиментализма. Он же ставит вопрос не о жалости, но о справедливости. 

Западный взгляд на христианство, сформулированный некогда Ансельмом Кентерберийским, состоит в следующем: грех есть преступление, страдание — наказание. Последнее должно быть непременным, неотменимым и соответственным преступлению. Вся западная традиция права, лежащая в основе той цивилизации, базируется на данном фундаменте. 

Но как быть с тем, спрашивает Достоевский, что в мире полно страданий, которые не являются платой за какой-либо грех, выглядят чистым мучением и беспримесным мучительством. Очень часто видим, как подвергается страшным терзаниям человек без всякого соразмерного греха. И на этом фоне бедствия людей, навлекаемые прегрешениями, теряют свою искупительную силу, поскольку так же мучаются и те, кто ничего не искупает, кого просто истязают. 

Гармонии не получается, если объяснимые грехами кары есть лишь «незначительный частный случай» среди наказаний необъяснимых.

Именно этому метафизическому разлому человеческого бытия и посвящен знаменитый монолог Ивана Карамазова. Вопрос о слезинке ребенка перекочевал в «Братьев...» из «Дневника писателя», где автор подробнейшим образом разбирал речь модного адвоката Спасовича (тот закономерно стал прототипом «нанятой совести» Фетюковича), защитника отца, истязавшего розгами родную дочь. Речь Спасовича была построена на... обвинении ребенка: девочка предстала в его изображении распущенной воровкой, непокорной и неблагодарной. А потому, мол, заслужила любых «воспитательных мер».

Это как раз тот ответ, который дал на вопросы о невинном и непропорциональном человеческом страдании Запад, оказавший предпочтение доводам фарисействующих друзей Иова, а не наставлениям Господа. Дескать, нет никого без греха, как дыма без огня. Если мучишься, то непременно виноват. На такой философии возросла протестантская этика: коли ты беден и несчастен, значит, грешен, а раз богат и успешен — от века призван Богом ко спасению. А там уже недалеко и до фашистской версии ницшеанства: не хочешь мучиться — мучай, не желаешь быть жертвой — становись охотником. Так происходит освобождение от страданий через причинение оных другим. 

Достоевский вскрыл эту садистическую бездну, лежащую в основе греховного порядка человеческой жизни и канонизированную западным рационализмом. Пафос писателя сродни сути Книги Иова, где, повторимся, Господь обличает фарисеев, рассуждающих о мнимой вине страдальца. Они мыслили о Боге недостойно, Иов же, призвавший Его на суд и потребовавший отчета о незаслуженных карах, мыслил о Нем как должно, праведно, как о Том, Кто не может и не должен допускать чрезмерного мучительства в мире.

Устами своих персонажей Достоевский задает достойные вопросы и слышит столь же достойный ответ: невинное страдание несправедливо и не может быть оправдано. Для того и приходит Христос в мир, чтобы как Сын Божий испить эту чашу чудовищных мук, для того и существуют христиане, чтобы осушить потоки слез, принести исцеление. Не казуистика расчета преступлений и наказаний, а живая сострадательная любовь, принесенная Спасителем, — вот единственный путь превращения слезинки ребенка в лучики веселья и радости в детских глазах. Именно поэтому Достоевский — самый христоцентричный писатель во всей мировой литературе. Он готов пойти даже против «математически доказанной истины», если она, эта истина, будет против Христа. 

С темой искупления страданий тесно связано у него и размышление о человеческом достоинстве. «Человек — это звучит гордо» — присказка множества писателей, мыслителей, творивших и до, и после Достоевского. Немало было и тех, кто носился с формулой «Человек — звучит низко». Иногда оба тезиса объединялись: ничтожный, отверженный, униженный и оскорбленный человек может встать с колен, проявить в себе истинно гордое, отважное, героическое, показать и доказать собственное Я, достоинство, поднятое из грязи. Большая часть европейской литературы последних веков посвящена мысли: «Он низок и мерзок — но, представьте себе, тоже ведь подобие Божие!»

И только Достоевский поставил вопросы по-другому. Может ли человек сохранять достоинство в своей низости-гадости-подлости? Теряет ли он образ Божий, когда, например, сильно пьяненький? А кем предстает, когда всецело подчиняется трусости, лжи, корысти? Является ли жалкий, казалось бы, человечек Человеком без трусливо-оправдательного «тоже»? Князь Мышкин отвечает: «Да». 

Вспомним идейную кульминацию (как таковую, впрочем, мало кем замеченную) «Идиота» — историю о том, как поручик Келлер под свою «исповедь» хочет занять у князя денег. Главный герой видит просителя насквозь, но в его реакции не обнаруживает ни фарисейского лицемерия, ни наигранного превосходства. Князь признается, что и у него часто бывают двойные мысли — высокая перепутывается с низкой. «Идеальный человек» Лев Николаевич Мышкин понимает и принимает Келлера с его «слабостями», снисходит к нему, одновременно поднимая того до своего уровня. Утверждает в поручике доброе, даже когда оно перепутано с корыстным, гадким.

Человек остается человеком не «вопреки», не «несмотря на» — он просто... им остается. На эту предельную высоту подлинного гуманизма смог забраться только Достоевский с его пророческим даром и собственным опытом униженности, страдания, боли. 

Парадоксально, что пророк и гуманист, личность невероятной душевной чуткости, совершенный приемник (а равно преобразователь, излучатель) волн любого вида психики и страстный публицист, «великодержавный» националист-антизападник, славянофил, критик интеллигентского нигилизма, проповедник русского мессианства — один и тот же человек. Причем его гуманизм (по-русски говоря, человечность) и национализм — не две стороны монеты, а единственная. Это — все тот же Достоевский в рамках монолитной, вселенской идеи.

Вспомним, как в строках «Дневника писателя», датированных сентябрем 1876-го, возникает великая формула: «Хозяин земли русской — есть один лишь русский (великорус, малорус, белорус — это все одно) — и так будет навсегда». Она проистекает не из ниоткуда: в печати того времени звучали заявления о том, что России, ввиду ее обширного мусульманского населения, негоже заступаться за болгар, чьих детей сжигали, насаживали на пики, разрывали на части башибузуки, подавлявшие освободительное восстание. По мнению Достоевского, русский не вправе ослаблять свое сочувствие к братскому православному народу ради «деликатности» к иноверцам: «Деликатничать же до такой степени, что бояться сметь обнаружить перед ними самые великодушные и невольные чувства, вовсе никому не обидные, — чувства сострадания к измученному славянину, хотя бы как и к единоверцу, — кроме того, всячески прятать от татарина все то, что составляет назначение, будущность и, главное, задачу русского, — ведь это есть требование смешное и унизительное для русского...». 

То есть «слезинка ребенка» и война за святую веру, родной язык, национальную идентичность не могут быть по разные стороны «монеты». Это, кстати, отлично понимают и те, кто сегодня защищает детей Донбасса от артобстрелов прямой наводкой, кто поставил огненный заслон перед изуверами из ИГИЛ. 

Война, со всей ее неприглядностью и жестокостью, вступает в права тогда, когда мы сталкиваемся лицом к лицу с радикальным злом, осатанелым садизмом. И в этих обстоятельствах подход Достоевского есть мудрость и православная правда, а непротивленчество Толстого — фальшь и лицемерная ересь.

Федор Михайлович пророчески своевременен едва ли не в каждом слове, образе, всякой детали. И это тем более поразительно, что в своих сиюминутных политических прогнозах классик часто ошибался. Порой возникает ощущение, что он живет рядом с нами, сто сорок лет спустя. «Вы говорите: «ну, так деликатничай, секретничай, старайся не оскорбить»... Но, позвольте, если уж он так чувствителен, то ведь он, пожалуй, может вдруг оскорбиться и тем, что на той же улице, где стоит его мечеть, стоит и наша православная церковь, — так уж не снести ли ее с места, чтобы он не оскорбился? Ведь не бежать же русскому из своей земли?»... 

На Руси до такого, слава Богу, дело не дошло, зато в «стране святых чудес» Европе подобное пророчество как нельзя более актуально.

А как за полтора столетия до наших дней он прошелся по нынешнему «креативному классу» — сборищу лакеев, ищущих, кому бы сапоги вычистить! Знаменитый рассказ «Крокодил» прогрессивная публика во времена оны восприняла как насмешку над своим кумиром Чернышевским. Иные даже не подавали Достоевскому руки за издевательство над «страдальцем». Но если вчитаться, то окажется, что анекдотичная история чиновника Ивана Матвеича, проглоченного импортным крокодилом, — это пародия на модное тогда «фритредерство», следование либеральным экономическим воззрениям Адама Смита, согласно коим тарифная защита отечественного производства и другие меры протекционизма недопустимы. «Надо бы изменить тариф и поощрять привоз сукон английских, которые крепче, а следственно, и дольше будут сопротивляться природе, в случае если попадешь в крокодила».

Кликушеские камлания теперешних либералов по тем или иным «экономическим» поводам всякий раз усиливают ощущение, что уже встречалось все это на страницах трудов Федора Михайловича. И да, характеризовал он сей «капитализм» как форменное людоедство.

«Сами же мы вот хлопочем о привлечении иностранных капиталов в отечество, а вот посудите: едва только капитал привлеченного крокодильщика удвоился через Ивана Матвеича, а мы, чем бы протежировать иностранного собственника, напротив, стараемся самому-то основному капиталу брюхо вспороть. Ну, сообразно ли это? По-моему, Иван Матвеич, как истинный сын отечества, должен еще радоваться и гордиться тем, что собою ценность иностранного крокодила удвоил, а пожалуй, еще и утроил. Это для привлечения надобно-с. Удастся одному, смотришь, и другой с крокодилом приедет, а третий уж двух и трех зараз привезет, а около них капиталы группируются. Вот и буржуазия. Надобно поощрять-с». Способность разглядеть социальные и политические (а не только нравственные) смыслы на сто и двести, и бог весть сколько лет вперед Достоевский демонстрирует буквально во всем. И он уверен, что это не его личное качество, но свойство русского духа, русского ума. Смысл развитой им идеи всечеловечества прямо противоположен «общечеловечеству» либералов. Не русский должен раствориться и принести себя в жертву всемирному «роду людскому», но последний должен быть объят русским как большим и спасен им — как лучше усвоившим евангельскую заповедь.

Французский дипломат Мельхиор де Вогюэ с раздражением описывал в дневнике свой спор с Достоевским, а также чеканную формулу русского писателя и мыслителя: «Мы обладаем гением всех народов, и сверх того русским гением. Вот почему мы в состоянии понять вас, а вы нас — нет». 

С тех пор и Россия, и Европа множество раз могли убедиться в правоте именно нашего гения. Русь, Россия, русский ум и русское сердце охватывают мир, ибо они больше этого мира и устремлены — так или иначе, вольно или невольно — к Самому Богу. Вот поэтому Русь и спасет мир.

Оставить свой комментарий
Вы действительно хотите удалить комментарий? Ваш комментарий удален Ошибка, попробуйте позже
Закрыть