Недаром в этом мире жил

23.04.2018

Валерий БУРТ

«Я не умру, мой друг, дыханием цветов / Себя я в этом мире обнаружу. / Многовековый дуб мою живую душу / Корнями обовьет, печален и суров» — поклонники творчества Николая Заболоцкого воспринимают эти строки не как витиевато-амбициозное пророчество, но как достоверные и в общем-то «тривиальные» сведения из оставленной поэтом визитки. Читая их, легко соглашаешься: да, себя — свой огромный талант и высокое предназначение — он в этом мире совершенно точно обнаруживает. 7 мая со дня рождения выдающегося лирика исполняется 115 лет.


Талант важности

В прежние времена у нас была популярна книжка Антонины Голубевой «Мальчик из Уржума» — повесть о знаменитом большевике Кирове. Их судьбы слегка соприкасались: будущий литератор окончил то же реальное училище, что и Сергей Костриков, правда, много позже. По словам друга Заболоцкого, писателя Николая Чуковского, его одаренный тезка питал искреннее уважение к Сергею Мироновичу. Последний, как известно, трагически погиб в декабре 1934-го, и гроб с телом ленинградского вождя поместили для прощания в Таврический дворец. Несметные толпы людей с утра до вечера шли по Шпалерной улице, чтобы проститься с видным революционером.

Заболоцкий в те дни сочинил стихотворение-реквием: 

Казалось, высоко над нами
Природа сомкнулась рядами
И тихо рыдала и пела,
Узнав неподвижное тело. 

Но видел я дальние дали
И слышал с друзьями моими, 
Как дети детей повторяли
Его незабвенное имя. 

И мир исполински прекрасный
Сиял над могилой безгласной,
И был он надежен и крепок,
Как сердца погибшего слепок.

Тот же Чуковский отмечал: у его друга имелся «врожденный талант важности — талант, необходимый в жизни и избавляющий человека от многих напрасных унижений».

А важность эта была «картонная, бутафорская, прикрывающая целый вулкан озорного юмора, почти не отражающегося на его лице и лишь иногда зажигающего стекла очков особым блеском». В доказательство приводились строчки из дебютного сборника поэта «Столбцы»: 

Сидит извозчик, как на троне,
Из ваты сделана броня,
И борода, как на иконе,
Лежит, монетами звеня. 

А бедный конь руками машет,
То вытянется, как налим,
То снова восемь ног сверкают
В его блестящем животе.

Лучистая круговерть слов, отблески белозубой улыбки Заболоцкого затмевают логику, переворачивают реальность, превращая ее в забавную аллегорию. К этому стиху под названием «Движение» стилистически близок «Футбол»: 

В душе у форварда пожар,
Гремят, как сталь, его колена,
Но уж из горла бьет фонтан,
Он падает, кричит: «Измена!»

А шар вертится между стен,
Дымится, пучится, хохочет,
Глазок сожмет: «Спокойной ночи!»
Глазок откроет: «Добрый день!»
И форварда замучить хочет.

Любите живопись, поэты

Его новации в тот период не нашли поддержки, ибо в 20–30-е оригинальные фокусы, эксперименты с формой — в любом жанре литературы и искусства — как минимум не поощрялись. Но он упорно продолжал свои творческие поиски, не обращая внимания на сгущавшиеся сумерки и близость опасного предела.

Многие стихотворения живописны — то как работы футуриста, а то и как широкие классические полотна. Всюду — буйство колорита и волнение оттенков.

Тут тело розовой севрюги,
Прекраснейшей из всех севрюг,
Висело, вытянувши руки,
Хвостом прицеплено на крюк.

Под ней кета пылала мясом,
Угри, подобные колбасам,
В копченой пышности и лени
Дымились, подогнув колени,
И среди них, как желтый клык,
Сиял на блюде царь-балык.

Кому-то, верно, тут послышится отзвук лиры Державина: 

Багряна ветчина, зелены щи с желтком,
Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны,
Что смоль, янтарь — икра, и с голубым пером
Там щука пестрая: прекрасны!

Или — пиита Филимонова, современника Пушкина: 

Вот сырти свежие из Свири,
И вот пельмени из Сибири.
Вот гость далекий, беломорский,
Парным упитан молоком,
Теленок белый, холмогорский,
И подле — рябчики кругом.

Яркие, брызжущие красками строфы рождались неспроста. «Рисование вместе с математикой считались у нас важнейшими предметами, нас обучали владеть и карандашом, и акварелью, и маслом, — вспоминал Николай Заболоцкий. — У нас были свои местные художники-знаменитости, и вообще живопись была предметом всеобщего увлечения». В общем, смотрел он на мир глазами Брейгеля, Шагала, Филонова et cetera и при этом громко призывал: «Любите живопись, поэты».

Рифма Заболоцкого удивительно своя, родная, и среди чеканно-четких музыкальных ритмов: 

И, под железный гром гитары
Подняв последний свой бокал,
Несутся бешеные пары
В нагие пропасти зеркал...

— беззаботная радость танца растекается во мраке ночи, далее следуют несколько часов безмятежного покоя, и вот уже гудки предприятий величественно и сурово встречают рассвет: «И над становьями народов — / Труда и творчества закон».

Он был невероятно любознателен, читал произведения Энгельса и Сковороды, Тимирязева и Циолковского. Этих и подобных им авторов находил «самодеятельными мудрецами», полагал, что главное — не книжные знания, а природное мышление, пусть даже в чем-то наивное, зато смелое. Его влекли древняя мифология, мерцание созвездий, движение ночных светил и прочие поданные Вселенной знаки: 

Сквозь волшебный прибор Левенгука
На поверхности капли воды
Обнаружила наша наука
Удивительной жизни следы.

Опыты со словами и фонемами Заболоцкий производил подобно ученому-алхимику, колдующему над элементами, колбами и пробирками. Вместе с Даниилом Хармсом, Александром Введенским, Константином Вагиновым и другими молодыми литераторами они основали «Объединение реального искусства» (ОБЭРИУ). Как видим, буква «у» тут лишняя, добавлена в аббревиатуру для вящей гулкости и вместе с тем — таинственности. Обэриуты устремились в дебри литературы, усердно размахивая знаменами гротеска и алогизма, погружая читателей в поэтику абсурда.

В пустыне веков

Творчество этой группы комиссары от словесности обозвали «заумным жонглерством» и, что совсем худо, объявили враждебным социалистическому строю. Заболоцкий в известные годы попал под каток репрессий. На следствии и в заключении натерпелся с лихвой, но, к счастью, уцелел — после четырехлетней неволи оказался в ссылке. Там (в Караганде) завершил переложение великого литературного памятника «Слово о полку Игореве». Данная работа, по мнению критиков и специалистов, была проделана блестяще, а Дмитрий Лихачев отметил, что перевод Заболоцкого — «несомненно, лучший из существующих, лучший своей поэтической силой».

«В пустыне веков, где камня на камне не осталось после войн, пожаров и лютого истребления, стоит этот одинокий, ни на что не похожий, собор нашей древней славы. Страшно, жутко подходить к нему. Невольно хочется глазу найти в нем знакомые пропорции, золотые сечения наших привычных мировых памятников. Напрасный труд! Нет в нем этих сечений, все в нем полно особой нежной дикости, иной, не нашей мерой измерил его художник. И как трогательно осыпались углы, сидят на них вороны, волки рыщут, а оно стоит — это загадочное здание, не зная равных себе, и будет стоять вовеки, доколе будет жива культура русская», — эти полные искреннего благоговения перед нашей историей слова содержатся в письме Заболоцкого его доброму знакомому, филологу и литературоведу Николаю Степанову.

Спой мне, иволга

У последнего поэт жил — в хорошо ему знакомой по лагерным годам тесноте, — когда возвратился из ссылки. Ночи коротал, лежа на хозяйском столе. Позже пребывал в доме писателя Ираклия Андроникова, неутомимого исследователя творчества Лермонтова.

Затем получил приют на переделкинской даче Василия Ильенкова, писателя ныне малоизвестного, ставшего, однако, в свое время (за роман «Большая дорога») лауреатом Сталинской премии. Поступки людей, предоставивших Заболоцкому стол и кров, можно расценить как весьма смелые: их квартирант носил, ни много ни мало, клеймо «врага народа».

У Ильенкова он обитал в крошечной комнатке на втором этаже. Окно выходило в березовую рощу, откуда постоянно доносилась желанная музыка птичьего гомона:

В этой роще березовой,
Вдалеке от страданий и бед,
Где колеблется розовый
Немигающий утренний свет,

Где прозрачной лавиною
Льются листья с высоких ветвей, —
Спой мне, иволга, песню пустынную,
Песню жизни моей.

«В Переделкине он стал писать много — после восьмилетнего перерыва, — вспоминал Николай Чуковский. — Его новые стихи резко отличались от старых; они ничего не потеряли, кроме разве юношеского озорства, но приобрели пронзительность боли, и нежность, и, главное, необычайную музыкальность».

«Иволга» стала песней и прозвучала в популярном фильме «Доживем до понедельника», потом появилось «Признание» — эхо любви к молодой поклоннице его таланта Наталии Роскиной:

Зацелована, околдована,
С ветром в поле когда-то обвенчана,
Вся ты словно в оковы закована,
Драгоценная моя женщина!

Пылкость чувств и холод тайный

Эстетический вкус у него был совершенно особенный, что само по себе, наверное, и не хорошо, и не плохо. В русской поэзии наиболее знамениты два Николая Алексеевича — Некрасов и Заболоцкий. Второй, разумеется, первого читал, однако им отнюдь не восхищался. Как, впрочем, и Фетом, Ходасевичем, Маяковским, Ахматовой. Анна Андреевна, к слову, наоборот, относилась к нему с должным уважением. Блока Заболоцкий тоже поначалу невзлюбил, потом — оценил. С пиететом относился к Баратынскому, Тютчеву, Хлебникову. Мандельштамом сперва восхищался, но с возрастом к его стихам охладел. Пастернаку выражал сугубое предпочтение — и в беседах с окружающими, и в собственных стихах: 

А внизу на стареньком балконе —
Юноша с седою головой,
Как портрет в старинном медальоне
Из цветов ромашки полевой.

Щурит он глаза свои косые,
Подмосковным солнышком согрет,
Выкованный грозами России
Собеседник сердца и поэт.

Наталия Роскина рассказывала: «Он весьма обдуманно формировал систему своих поэтических вкусов и взглядов на поэзию, сознательно отметая то, что считал ей чуждым. Вообще это сочетание — пылких чувств и «холода тайного» — было ему очень свойственно. Многие вспоминают его степенным, рассудительным, похожим на удобно устроенного пожилого бухгалтера. Иные знали его ярким, бурным, блещущим умом и юмором. Но никто, думаю, не скажет о нем, что он был человеком теплым. И своих близких, и поэтов, с ним сопоставимых, он подвергал холодному и строгому суду».

В его душе, словах и поведении — это присуще, пожалуй, абсолютному большинству крупных поэтов — противоречия всех видов и оттенков были скорее нормой, нежели исключениями из правил. Он проявлял то щедрость, то скупость, то высокомерие, то сочувствие, сострадательность, порой понимал все и всех, иногда не замечал никого и ничего. Не обнадеживал ни себя, ни близких, пощады не просил ни у судьбы, ни у людей.

Во всяком случае, так считала Наталия Роскина, хотя, надо признать, она едва ли была по отношению к нему беспристрастной...

Давиду Самойлову при знакомстве с Заболоцким показалось, что он похож на главбуха некоего солидного учреждения или даже на Чичикова. Однако позже взору Давида Самуиловича являлся «очень российский интеллигент», умный, шутливый, доброжелательный. И даже такой, который «мудр, добр, собран, несуетен и прекрасен».

«Этот добрый, справедливый, верный человек был терпим к чужому мнению, — полагал Николай Чуковский. — Он был прекрасным другом своих друзей, хотя душевное целомудрие никогда не допускало его до дружеских излияний».

Как мир меняется...

Оставив позади уже большую часть жизненного пути, Заболоцкий — совершенно в духе философов, которых когда-то штудировал, — воскликнул: «Как мир меняется! И как я сам меняюсь!» Временами прозрения были слишком грустны:

Клялась ты — до гроба
Быть милой моей.
Опомнившись, оба
Мы стали умней.
Опомнившись, оба
Мы поняли вдруг,
Что счастья до гроба
Не будет, мой друг.

Николай Алексеевич не без грусти говорил: «Про меня пишут — вторая молодость. Какая там молодость! Стихи, которые я печатаю, писаны тому назад лет двадцать... Когда поэта не печатают, в этом тоже есть польза. Вылеживается, а лишнее уходит».

Грандиозным трудом, в котором он достиг высочайшего уровня, являлись поэтические переводы. Заболоцкий мечтал переложить на современный язык наши древние былины, но не успел. Подвело (далеко не в первый раз), а потом окончательно остановилось сердце. Как будто предвидя роковой, закономерный по своей внезапности исход, он призывал будущих русских корифеев принять у него благородную эстафету:

О, я недаром в этом мире жил!
И сладко мне стремиться из потемок,
Чтоб, взяв меня в ладонь, ты, дальний мой потомок,
Доделал то, что я не довершил.

Оставить свой комментарий
Вы действительно хотите удалить комментарий? Ваш комментарий удален Ошибка, попробуйте позже
Закрыть