В мой кубок с вином льются слезы
25.06.2017
В одном из написанных им стихотворений (каждый из нас помнит его по знаменитому фильму Рязанова) есть такие строки: «Я пережил и многое, и многих, / И многому изведал цену я». Поистине так — этот удивительно талантливый человек, редкостный интеллектуал прошел очень длинный и сложный земной путь. Застал пятерых самодержцев: появился на свет при Екатерине Великой, умер при Александре Освободителе. 23 июля со дня рождения Петра Вяземского исполнится 225 лет.
Как все находящиеся в постоянном поиске высоких смыслов люди, он был разным — в стихах, критических заметках, суждениях, мемуарах. Лишь на портретах оставался неизменен: пухлое лицо, цепкий взгляд из-под очков, упрямо сжатые губы. В облике угадываются неуступчивость, резкость.
Петр Андреевич — выходец из старинного княжеского рода. Его отец, действительный тайный советник, был большим любителем путешествий. Во время очередного гран-тура познакомился с ирландкой, урожденной Дженни О’Рейли, и, что называется, до беспамятства влюбился. Отбил ее у прежнего мужа, французского офицера.
Увез избранницу в Москву, и в 1792 году нареченная на русский манер Евгенией Ивановной, она родила сына, о котором Пушкин позже изрек: «Судьба свои дары явить желала в нем, / В счастливом баловне соединив ошибкой / Богатство, знатный род с возвышенным умом / И простодушие с язвительной улыбкой».
В честь рождения наследника Андрей Иванович купил имение Остафьево в 35 верстах от Москвы. Там вырос двухэтажный дом в классическом стиле, с двумя флигелями. Особняк примечателен не только внешним видом и внутренним убранством, но и визитами знаменитостей. Сюда в дальнейшем полюбят заглядывать на огонек Николай Карамзин и Денис Давыдов, дядюшка Пушкина Василий Львович и, разумеется, его гениальный племянник Вильгельм Кюхельбекер, Николай Гоголь, Адам Мицкевич, иные литераторы, чьи имена были и остаются на слуху.
В 1801-м один из гостей имения стал родственником Вяземских — Карамзин женился на сестре Петра Екатерине. Отныне видный историк и писатель творил в Остафьево на глазах будущего пиита. Юный князь получил прекрасное образование: сначала — в иезуитском пансионе Санкт-Петербурга, затем — дома, где обучали его лучшие профессора Московского университета. Увлекался сочинениями французов — Расина, Корнеля, Лафонтена, Мольера, Руссо. Почитал римлян: Вергилия, Горация, Тибулла. Со временем появилось у него пристрастие и к русской словесности.
Отец, правда, подталкивал к изучению точных наук. «Хотел угомонить меня, так сказать, выпрямить и отрезвить в умственной гимнастике цифр, — вспоминал позже Петр Андреевич. — Но усилия его были напрасны. Я не поддавался».
В некоторых методиках воспитания родитель, впрочем, преуспел: одно время заставлял сына «барахтаться в Остафьевском пруду, с тем чтобы... выучился плавать», иногда темной ночью «посылал одного в рощу». Отрок закалил дух и обрел храбрость и стойкость.
Умирая, Андрей Иванович просил Карамзина быть наставником для своего сына. И тот согласился выполнить просьбу, не подозревая, какими проблемами это чревато.
Когда сурового отца не стало, юноша поспешил воспользоваться нечаянно нахлынувшей свободой, избрал — о, ветреная младость — рассеянный образ жизни, немалую часть коей составляли пирушки и кутежи. И с барышень, вестимо, глаз не спускал. Шелест платьев, стук каблучков, звучание тонких голосков заставляли учащенно биться его сердце.
Карамзин, как мог, увещевал шурина, советовал ему пойти на службу. Но молодой человек слушал подобные наставления вполуха.
В ноябре 1807-го он был зачислен юнкером в Московскую межевую канцелярию и спустя полгода получил чин титулярного советника. Если бы захотел, то степеней известных наверняка достиг бы очень скоро. Служил переводчиком у императора Александра I, даже обсуждал с ним Государственную уставную грамоту Российской империи — тогдашний проект конституции.
Самая большая его проблема заключалась в особенной склонности к свободомыслию. Это качество развивалось и крепло как в остафьевской кабинетной тиши, так и в шумных дебатах общества «Арзамас». На заседаниях последнего страсти кипели чрезвычайно бурно, хотя о том, что дозволено, говорили там во весь голос, а об остальном — преимущественно шепотом.
Вяземский сочинял вольнолюбивые оды, входил в «Общество добрых помещиков», ратовавшее за освобождение крестьян. Царь, однако, такую идею отверг и стал поглядывать на князя с известной настороженностью. Ведь и прежде монарху доносили, что сей молодой человек не вполне благонадежен, что в его голове роятся крайне опасные мысли.
С госслужбы пришлось уйти. Он угодил в списки оппозиционеров, а мог запросто стать и в ряды революционеров, если бы согласился участвовать в декабристских заговорах. Отказался. Но не из трусости, а оттого, что считал кровавое насилие неприемлемым. В этом оказался солидарен с Александром Грибоедовым, справедливо полагавшим, что «сто прапорщиков не могут изменить государственный строй России».
Декабристам тем не менее сочувствовал. В критический для них момент забрал у Ивана Пущина, ожидавшего ареста, зеленый портфель, который был опаснее кинжала, страшнее пистолета. В нем находились листки с запретными стихами Пушкина, Рылеева, Дельвига, конституцией Никиты Муравьева. Ту «бомбу» Вяземский спрятал в укромном месте и хранил три с лишним десятилетия. Нашли бы у него портфель жандармы — не избежал бы суда и острога. Он вернет Пущину его вещь, когда тот отбудет каторгу, возвратится из ссылки.
Петр Андреевич был многолик и во многом успешен — как переводчик, историк, публицист, мемуарист. К примеру, в конце 1840-х из-под его пера вышла первая полная биография Дениса Фонвизина. А задолго до этого, в рукописи, ее прочитал Пушкин, который отозвался восторженно: «Книга едва ли не самая замечательная с тех пор, как пишут у нас книги».
Другой заметный труд Вяземского, «Старая записная книжка», — объемная хроника русской и зарубежной жизни, кладезь зорких наблюдений, поучительных историй. Она суть гулкий отзвук его же вдохновенных строк: «Воспоминание, минувшего зарница, / Блеснет и озарит пройденный нами путь / И прожитые дни и выбывшие лица — / Все тени милые — теснятся в нашу грудь».
Оставил он весьма заметный след и в журналистике. В 1830-е сотрудничал в «Литературной газете» Дельвига, в пушкинском «Современнике». А до того работал в журнале «Московский телеграф», выступал с острыми критическими статьями и рецензиями. Был обвинен в «развратном поведении» и дурном влиянии на молодежь. Пришлось объясняться в письме к Николаю I, а затем просить у монарха прощения. Царь извинения принял и снова взял князя на службу.
Вяземский вроде бы преуспел: стал камергером императорского двора, далее — вице-президентом департамента министерства финансов. Последняя его должность связана с руководством Главным управлением цензуры. Пост главного цензора он занимал около полутора лет — с декабря (ст. ст.) 1856-го по март 1858-го. За это дело, как и любое иное, взялся основательно, с искренней надеждой принести немалую пользу обществу. Выступал за реформирование цензуры, радел по мере возможности за гласность. Авторитета в среде прогрессивных писателей и либеральной общественности себе не снискал. Разве только литераторы старшего поколения Вяземского хвалили. Революционные демократы, включая Александра Герцена, обрушивали на него град упреков, в основном — незаслуженных. Впрочем, к нападкам и огорчениям Петр Андреевич к тому времени привык, относился к ним философски, с горькой иронией, в духе фразы, популярной у его соотечественников в XX веке: «Простите, а часовню тоже я развалил?»
«Нечего и спрашивать: разумеется, и я был в несчастном Царскосельском поезде на железной дороге в ночи с 11-го на 12 августа, — я непременный член всех крушений на воде и на суше. Горит ли пароход? я на нем. Сшибаются ли паровозы? я тут. Люди меня губят, но Бог милует. Благодарение Богу, с этим жить еще можно», — написал он в одной из своих статей еще в 1840 году. Чего-чего, а страшных испытаний, жизненных катастроф на его долю выпало в избытке. Погибали либо просто слишком рано уходили в мир иной друзья. Ему пришлось пережить семерых своих детей, большинство из которых умерли в пору младенчества и юности. Другой давно бы сошел в могилу от подобных потрясений-переживаний, но Вяземский держался, находя некоторое утешение в трудах на литературной ниве.
Ярче всего дар Петра Андреевича проявился в поэзии. Среди его стихотворений немало по-настоящему талантливых, изысканно метафоричных: «Дорожная дума», «В воспоминаниях ищу я вдохновенья», «Тропинка», «Жизнь наша в старости — изношенный халат». А также — искрящийся солнечными лучами «Первый снег»: этому произведению добавил славы Пушкин, сделавший строку «И жить торопится, и чувствовать спешит!» эпиграфом к первой главе «Евгения Онегина».
Замечательны романсы Вяземского: «Едешь-едешь», «Тройка», «Незабудочка». Но лучший, возможно, — «Друзьям», его мы тоже слышим в картине «О бедном гусаре замолвите слово»: «Я пью за здоровье не многих, / Не многих, но верных друзей, / Друзей неуклончиво строгих / В соблазнах изменчивых дней».
Некогда он признавался: «Странное дело: очень люблю и высоко ценю певучесть чужих стихов, а сам в стихах своих нисколько не гонюсь за этою певучестью». А далее объяснял, как рождаются его рифмы-созвучия: «Я никогда не пишу стихов моих, а сказываю их про себя в прогулках моих. ...Это не вполне импровизация, а что-то подобное тому, импровизация с урывками, с остановками. В этой пассивной стихотворческой гимнастике бывают промахи и неправильные движения. После выпрямлю их, говорю себе, — и иду далее. А когда окончательно кладу надуманное на бумагу, бывает уже поздно; поправить, выпрямить не удается: поправить лень, да и жар простыл... Не продаю товара лицом. Не обделываю товара, а выдаю его сырьем, как Бог послал».
Сдается, он не особо дорожил своими стихотворениями. Первый и последний прижизненный сборник «В дороге и дома» вышел... к 70-летию Петра Андреевича.
Князь, несмотря на поэтический дар, который он, конечно же, в себе ощущал, не стремился расталкивать локтями коллег, маститых и популярных. А ведь в 20-е годы XIX столетия был не меньше известен в литературных кругах Санкт-Петербурга, чем Пушкин с его памятным восклицанием: «Щастливый Вяземский! Завидую тебе!», не уступал в этом смысле Рылееву, Батюшкову, Давыдову. Отчего скромничал?
Он ответил на этот вопрос так: «Как писал я, потому что писалось, так и жил я, потому что жилось».
На праздновании в честь 50-летия его литературной деятельности в 1861-м Петр Андреевич заметил, что он не более, чем живое напоминание о великой эпохе, в коей творили Жуковский, Карамзин, Пушкин и прочие знаменитости: «Это не заслуга, но это право на сочувственное внимание ваше. Вы вменяете мне в заслугу счастье, которое сблизило и сроднило меня с именами, вам любезными и с блеском записанными на скрижалях памяти народной».
Вяземский оставил потомкам не только стихи, воспоминания, статьи, но и россыпь замечательных мыслей-афоризмов. Последние ценны еще и тем, что звучат по сей день современно. Например, он считал, что одна из главных бед нашей литературы заключается в следующем: «Ум и талант не всегда близнецы, не всегда сросшиеся братья-сиамцы. Напротив, они нередко разрозненные члены. Ум сам по себе, талант сам по себе».
А вот другое по-прежнему актуальное изречение: «Выражение «квасной патриотизм» шутя пущено было в ход и удержалось. В этом патриотизме нет большой беды. Но есть и сивушный патриотизм; этот пагубен. Упаси Боже от него! Он помрачает рассудок, ожесточает сердце, ведет к запою, а запой ведет к белой горячке. Есть сивуха политическая и литературная, есть и белая горячка политическая и литературная».
С годами Вяземский все больше мрачнел. Одергивал молодых, не в меру ретивых журналистов и литераторов: «Но говорят вам: отрезвитесь, / Высокомерные умы! / Первоначальем не хвалитесь / И не твердите: мы, да мы». Поругивал Тургенева, Некрасова. Да и Льва Толстого, который еще не был светочем, упрекал — ни много ни мало — в искажении истории: «Безбожие опустошает небо и будущую жизнь. Историческое вольнодумство и неверие опустошают землю и жизнь настоящего отрицанием событий минувшего и отрешением народных личностей».
На закате дней он во многом разочаровался, прежние свои вольнодумные мысли находил вздорными. Однако доказывать кому-либо что-либо охота пропала. Жил в основном за границей, в Баден-Бадене, в Россию наведывался редко.
В «Эпитафии себе заживо», написанной в 1871 году, горько сетовал: «Лампадою ночной погасла жизнь моя, / Себя, как мертвого, оплакиваю я. / На мне болезни и печали / Глубоко врезан тяжкий след; / Того, которого вы знали, / Того уж Вяземского нет».
Но жизнь еще долго его не отпускала. Словно ждала выплеска новых мыслей, метких фраз, острых слов. Петр Андреевич угрюмо молчал — все уже было высказано.