Дважды рожденный

21.06.2014

Дмитрий ВОЛОДИХИН

На кладбище Черниговского скита, недалеко от Троице-Сергиевой лавры, стоит среди прочих скромный деревянный крест. Он поставлен на могиле инока Климента. В смиренного монаха этот человек превратился всего за несколько месяцев до кончины. Принятие пострига стало главным событием в жизни Константина Николаевича Леонтьева (1831–1891), великолепного интеллектуала второй половины XIX столетия. К посвящению он шел очень долго, страстно желал его, а когда получил, то в земной жизни философа не осталось ничего настолько важного, чтобы за нее держаться.

Эстетика…

Какими словами характеризуют Константина Леонтьева в энциклопедических статьях, монографиях и учебных пособиях, когда хотят рассказать читателю о главных достижениях этого человека?

«Известный философ».

«Крупнейший мыслитель консервативного направления».

«Замечательный писатель».

«Талантливый, своевидящий критик».

«Умный журналист».

Иногда проскакивает нечто вроде «блестящего дипломата», но это уже преувеличение: Леонтьев дослужился до консульской должности на Балканах, и дальше его карьера в российском МИДе не пошла.

Остальное верно: в истории русской консервативной философии и общественной мысли несколько работ Константина Николаевича стали настоящей классикой, они кочуют из хрестоматии в хрестоматию, переиздаются и обильно цитируются. На первое место можно поставить трактат «Византизм и славянство», в котором предлагается оригинальная версия цивилизационного подхода к истории. За ним идут «Записки отшельника», «Племенная политика как орудие всемирной революции», «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения» и т.д.

В качестве литератора он стяжал лавры великолепного бытописателя дворянских усадеб (роман «Подлипки»), мастера эпического повествования (роман «Одиссей Полихрониадес») и «хищного эстета» (повесть «Ай-Бурун», заметки о творчестве Толстого, Достоевского).

Журналистская жилка сполна реализовалась, когда Леонтьев редактировал газету «Варшавский дневник» и сочинял передовицы, захватывавшие внимание публики. Правда, потом с не меньшим рвением занимался работой противоположного свойства, заняв должность государственного цензора.

В наши дни все, что было в многогранном и пестром наследии этого мыслителя, уступило пальму первенства трактату «Византизм и славянство». Написав очень много, Константин Николаевич остался в памяти образованных людей России по преимуществу автором одной вещи.

В ней Леонтьев предложил целый букет идей. Он принимал мысль о «культурно-исторических типах», или, как станут говорить позднее, цивилизациях, — огромных социумах с тысячелетней историей, развивающихся самостоятельно друг от друга. Европа, а за нею и западническая часть русского общества воздвигли пьедестал для прямо противоположной модели исторического развития: есть единый столбовой путь движения вперед, к идеалу; на этом пути кто-то попал в группу лидеров (как, например, Франция и Англия), кто-то отстал (как Россия), а кто-то вообще аутсайдер (например, Индия, Китай). В политическом смысле идеал — нечто между парламентарной республикой и конституционной монархией, как можно более полное осуществление либерального понятия о правах и свободах, демократическое равенство всех со всеми. В сфере эстетики примат пользы должен победить все прочее. В сфере общественных отношений требуется однородность, универсализм…

Леонтьев отверг все вышеизложенное с первой до последней буквы. Да еще и сделал это с блистательным презрением образованного дворянина, беседующего с начитанным лавочником. Нет никакого «единого пути». У каждой цивилизации — свой путь, свои идеалы. Нет вечных цивилизаций. Даже самые могущественные из них когда-нибудь должны умереть. Леонтьев придерживался «органической метафоры», т.е. уподоблял судьбы цивилизаций жизням организмов — людей, животных. У всякой цивилизации есть младенчество, юность, старость. Зрелость цивилизации — время пика в ее развитии. И этот пик можно вычислить с помощью эстетического критерия. Концепт об эстетике как лучшем «измерителе» возраста цивилизации всецело принадлежит Леонтьеву.

Зрелая, «цветущая» цивилизация сложна, пестра, своеобразна, не похожа на соседей. Она вырабатывает собственные философию, мировидение, государственный строй — уникальный, не имеющий аналогов в мировой истории. Зрелость цивилизации вмещает колоссальный опыт, накопленный в течение веков, заключенный в умах людей, литературе, устройстве государственных учреждений и их соединении между собой, законах, нравственности. Формы организации этого опыта чужды простоте, это непременно изощренность, притом ярко выраженная в эстетике. Это всегда динамическое равновесие. Неравенство, служащее стимулом к развитию. 

А простота… простота характерна для цивилизаций юных, не сотворивших духом своим ничего солидного. Или постаревших и бредущих к гибели: сложность организма стремится к простоте могильного праха.

Леонтьев бросил самое сильное, самое непобедимое обвинение либерально-демократическим идеалам. Равенство столь притягательно, столь логично — с точки зрения обыденной логики, разумеется. «Когда Адам пахал, а Ева пряла, кто был дворянином?» Да-да. Но равенство… неплодотворно. Простота и универсализм практичны… но безобразны. Толпы серых блузников, пиджачников, крикливых недоучек-политиканов, демагогов с чудовищным самомнением; искусство, прислуживающее корысти; нелепый энтузиазм уравнения, нивелирование во всем и везде; невежественное отстранение от сложной философии и не менее сложного богословия; духовно ничтожное движение к материальному комфорту. Что тут хорошего? Это ведь все некрасиво. Какой бы ни заключалось логики в либерально-демократических воззрениях, а они прежде всего тупо просты, как солдатский плац. А все простое — симптом умирания, «вторичного упрощения» в сторону урны с пеплом.

Исходя из этой философии, Леонтьев искал возможности «подморозить» Россию с ее мощной монархией, сословным строем, древней красотой православия, сильной традицией монашества, вопиющим неравенством, в перспективе способным дать стимул к развитию. Меньше либерализма, меньше ограниченного пользолюбия, меньше рабского стремления стать такими-как-все, — говорил он.

Как действующий дипломат Леонтьев предостерегал крупных чиновников российского МИДа от упований на доброе союзничество с «братушками»-славянами на Балканах, особенно с болгарами. Они, с точки зрения Леонтьева, уже непоправимо заражены европейским либерализмом, прогрессизмом, уже источены вирусом революционности. Полагаться на них в делах большой политики — значит, ставить на крайне ненадежную силу. Этот геополитический прогноз Леонтьева впоследствии много раз подтвердился, да подтверждается и в наше время. Однако крупнейшие фигуры нашей страны, отвечающие за внешнюю политику, все еще наивно верят в «братушек», все еще готовы выдавать им какие-то бонусы из абстрактных соображений «братства». Но это «братство» чем дальше, тем больше принимает односторонний характер, о чем давным-давно предупреждал Константин Николаевич. 

…и вера

На протяжении нескольких десятилетий этот человек жаждал славы и стремился добиться ее — то работой искренне преданного отечеству дипломата, то литературным трудом. Он был одержим страстью честолюбия, не скрывал ее и прямо говорил о желании стать генералом от литературы. С этим в душе Леонтьева могла соперничать одна лишь страсть: Константин Николаевич ненавидел все серое и посредственное. Он любил экзотические вещи, неординарных людей, красоты природы, великолепие чужого ума, силу духа. Иными словами, в нем жил высокий эстетический идеал, привязанность ко всему прекрасному и необычному.

При жизни Леонтьев получил относительно скромное признание; слава пришла к его текстам через много лет после того, как он лег в гроб. Зато эстетизм оказался одной из тропинок, приведших его к Церкви. Не умея эмоционально привязаться к догматам православия, Леонтьев очами эстета глядел на красоту Творения, на богослужебную роскошь нашей веры, на изящество и сложность христианской мистики. Это и подтолкнуло его к решительному повороту в сторону монастырских стен.

Жизненный маршрут от судьбы «хищного эстета» к миссии православного инока — величайшее его открытие, важное не только для него лично, но и для русского образованного класса в целом. Константин Николаевич указал на трудную дорогу, по которой может пройти русский интеллектуал, если откажется от гордыни. Вступив на этот путь, можно обрести высший смысл. 

Леонтьева крестили в младенчестве, он исповедовался и подходил к причастию, как и все, кто жил вокруг. Семья его не проявляла ни особенного благочестия, ни явного безбожия. Мистическая сторона православия не волновала родителей Константина Николаевича, помещиков Калужской губернии. Веру юного Леонтьева нельзя назвать осознанной, она представляла собой дар, по традиции переданный от родителей к ребенку.

И все-таки русская почва, доброе и спокойное православие провинциальных деревень, бедного клира и небогатых дворян стали той гаванью, куда странствующий дух впоследствии смог вернуться.

Учеба на медицинском факультете Московского университета разрушительно подействовала на неокрепшее христианство в душе молодого человека. Оказалось, что христианином во студенчестве быть неудобно. Разномастные философские веяния и радикальные естественно-научные теории самого безбожного века в истории человечества мощно влияли на образ мысли… Не дотянув до последнего курса, Леонтьев отправился в Крым, на фронт большой войны, и служил военным лекарем до самого ее окончания. Затем начал делать карьеру в МИДе, попал на Балканы… Вся эта жизнь никоим образом к Богу его не приближала. Константин Николаевич не стал атеистом, но к вере относился как к чему-то второстепенному. Его привлекала судьба героя, гордого и сильного борца.

Все течение его жизни переменилось в результате события, которое он сам считал подлинным чудом.

Однажды летом 1871 года российский дипломат заболел холерой. Диагноз он поставил себе сам, обладая немалым врачебным опытом. Сыскать в турецкой провинции искусного врача с нужными лекарствами оказалось делом безнадежным. Приступ следовал за приступом. Наступил кризис, и Константин Николаевич, врач с университетским образованием, здраво оценивая свое состояние, приготовился умирать. Ужас объял его. Как же так? В сей жизни еще ничего не сделано, впереди какая-то невнятная пустота, и старуха с косой дышит в самое лицо. Ах, если бы можно было повернуть судьбу в иную сторону, если бы выпал на его долю еще один шанс! Леонтьев с лихорадочной молитвой обратился к иконе Божией Матери, цепляясь за последнюю соломинку…

И к утру исцелился.

Чудесное, скорое избавление от гибельной болезни стало тем знаком, к которому Леонтьев отнесся со всей серьезностью. Бросив дела службы, он устремился на Афон и там впервые попросил иноческого пострига. 

У него были наилучшие духовные наставники, каких только можно было сыскать, — отцы Иероним и Макарий, большие старцы афонские. Они видели, знали: монах еще далеко не вызрел в личности неофита, и его попытка «ворваться» в иночество к добру не приведет. Благословения на постриг Леонтьев не получил. Однако на Афоне он прошел глубокую и основательную школу православной мистики, аскетики, монастырского быта. О пребывании в пределах афонских Константин Николаевич впоследствии писал: «Постригаться немедленно меня отговорили старцы; но православным я стал очень скоро под их руководством. К русской и эстетической любви моей к Церкви надо прибавить еще то, что недоставало до исповедания «середы и пятницы»: страха греха, страха наказания, страха Божия, страха духовного… и с тех пор я от веры и от страха Господня отказаться не могу, если бы даже и хотел… Религия не всегда утешение; во многих случаях она тяжелое иго, но кто истинно уверовал, тот с этим игом уже ни за что не расстанется!»

Вернувшись в Россию, Леонтьев метался между имением, увязшим в долгах, литературной карьерой, попытками вернуться на дипломатическое поприще (чего так и не произошло) и стремлением все-таки сделаться монахом. Честолюбие боролось в нем со смирением. Привычка к обеспеченной жизни не давала погрузиться в душевную тишину…

Очень трудно ломал себя Константин Николаевич. Точно знал, какой путь для него спасителен, а справиться со вспышками тоски по прежней жизни иной раз не мог. В 1874–1875 годах провел несколько месяцев в подмосковном Николо-Угрешском монастыре как послушник, но удержаться там не сумел. Простой и грубый иноческий быт этой обители оказался слишком тяжел для него.

Спасительным для Леонтьева, пребывавшего в состоянии раздвоенности и борения, стало присутствие в его жизни Оптиной пустыни. Он приезжал туда и подолгу жил при монастыре, но лишь получение большой пенсии позволило Константину Николаевичу поселиться там навсегда. Это случилось в 1887 году. Там, в Оптиной, Леонтьев нашел тех собеседников и учителей, которых ему не хватало. Одним из них стал великий оптинский старец Амвросий, светильник нашего монашества. Перед его умом и духовным авторитетом Леонтьев преклонялся. Но долгие интеллектуальные разговоры он чаще вел с высокоученым иеромонахом Климентом Зедергольмом, когда-то оставившим протестантизм ради православия.

Душевные сдвиги происходили медленно, но верно. В посланиях Леонтьева друзьям и поклонникам появились фразы, свидетельствующие о том, что Константин Николаевич брал у старцев благословение на переписку. При всем многообразии интересов, при всей яркости леонтьевских публицистических произведений того времени он признавал: «…Я не позволяю себе вносить ничего своего в церковное учение и готов подчиняться всему, что велит духовенство». А ведь когда-то смирение было наименьшей добродетелью этого человека! На дипломатической службе в Турции он не постеснялся ударить хлыстом французского консула Дерше за оскорбительную шутку о России. А позднее Константин Николаевич из-за принципиального расхождения насчет российской политики в отношении болгар поссорился со своим покровителем и начальником — послом Н.П. Игнатьевым. Мог бы повиниться, прийти к нему с прошением, но вместо этого отправил дерзкое письмо… 

Теперь же всякая мятежность покинула его.

В последние годы жизни это уже в полной мере христианский писатель. Он создает житие Климента Зедергольма, пишет замечательную статью «Добрые вести», прославляя поворот аристократических семей России к православию. Здесь же Константин Николаевич говорит о благом воздействии православного монашества на семейную жизнь мирян: «Для семьи нужна православная мистика. Она смягчает горести несчастной семьи, она озаряет счастливую семью светом наивысшей поэзии… Для сохранения основных начал этой мистики, для накопления ее объединяющих преданий необходимы монастыри. Их влияние на семейную жизнь, прямое и косвенное, незаменимо ничем — никакой иной педагогией, никакой своевольно мягкой моралью». 

Леонтьевский эстетизм не исчез, но подчинился вере, перестал быть для нее соперником даже в самой малой степени. В 1887 году Константин Николаевич напишет: «…Если, наконец, я стал… предпочитать мораль поэзии, то этим я обязан, право, не годам… но Афону, а потом Оптиной… Из человека с широко и разносторонне развитым воображением только поэзия религии может вытравить поэзию изящной безнравственности…». В 1891-м: «Христианству мы должны помогать даже в ущерб любимой нами эстетике из трансцендентного эгоизма, по страху загробного суда, для спасения наших собственных душ…».

Оптина вычистила душу Константина Николаевича, сделала для него монастырь родным домом. Он прямо говорит в 1888 году, что веру в загробную жизнь, прежде дававшуюся ему, медику по образованию, с трудом, Бог, наконец, утвердил в его сердце. Теперь могло, наконец, произойти то, о чем Леонтьев мечтал вот уже два десятилетия, со времен Афона…

Пострижение состоялось так же легко, как последний осенний лист отрывается от черной ветки под действием легчайшего ветерка. Философ Леонтьев исчез в Оптиной, чтобы родился инок Климент.

Оставить свой комментарий
Вы действительно хотите удалить комментарий? Ваш комментарий удален Ошибка, попробуйте позже
Закрыть