Имперский трон и наш Платон
21.12.2016
Михаил Катков, родившийся без малого два века назад, пожалуй, самая значительная фигура за всю историю русской публицистики. Газету «Московские ведомости» он в 1860–1880-е сделал, по сути, второй властью в России. Редакция на Страстном бульваре превратилась в «департамент Каткова», откуда ждали рекомендаций, если не сказать директив, министры, сенаторы, губернаторы, порой даже жандармы.
Власть обрело слово. Причем не с помощью общественного мнения, а благодаря своей убедительности, тому, что Михаил Никифорович привнес смысл, целостность видения, ясность направления в деятельность государственной машины. Облаченная в прекрасную литературную форму, страстная и в то же время строго логичная публицистика Каткова подкреплялась его личным влиянием на вельмож. Это позволяло ему требовать корректировки принципов национальной политики, останавливать либо хоронить проекты Конституции, вводить новую систему гимназического образования, изменять университетский устав, законодательство о судах...
Себя, подконтрольные издания и свою неформальную «партию» он представлял как охранную систему, призванную реагировать на любые угрозы государству. В конце жизни, оправдываясь перед Александром III, разгневанным его попытками диктовать внешнюю политику (Катков призывал заменить прогерманского Николая Гирса на подлинно национального «русского министра иностранных дел»), публицист просил передать государю: «Я повинуюсь инстинкту сторожевого пса, который не может быть спокоен, чуя недоброе для дома и для его хозяина».
Из письма к императору он чуть позже вычеркнул это сравнение, осознав, что профессиональный охотник растолкует его несколько иначе, нежели понимает он сам, профессиональный философ. Образ «сторожевых псов» постоянно встречается в «Государстве» и других диалогах Платона. С ними блистательный афинянин ассоциировал сословие, призванное под руководством пастухов-философов охранять мир, целостность и могущество державы.
Катков был одним из умнейших и компетентнейших отечественных интеллектуалов середины XIX века. Начинал как гегельянец. Именно он, кстати говоря, научил эстетике Гегеля «неистового Виссариона». Однако сам, находясь некогда в Германии, сблизился с другим могучим немцем, Шеллингом, в чьем доме часто гостил. С 1845-го по 1850-й Михаил Никифорович трудился в Московском университете. Опубликованные им в журнале «Пропилеи» «Очерки древнейшего периода греческой философии» представляют собой весьма глубокий и оригинальный взгляд на развитие эллинской мысли в эру досократиков.
Несколько неожиданное мнение о нем выразил однажды Владимир Соловьев, отнюдь не его сторонник в политике: «Я был тогда доцентом Московского университета по той самой кафедре, с которой некогда преподавал Катков. Наши разговоры нередко касались философских предметов. Катков говорил очень своеобразно: отрывочными краткими изречениями и намеками... Я с удовольствием слушал эту импровизацию, будучи вполне единомышленником Каткова в метафизике».
В катковском кредо «Главное — принцип, установлен принцип — дело выиграно» Соловьеву слышался «старый шеллингианец».
Принципиальная, философская сторона вопроса была для него главной всегда и во всем. И этот факт позволяет лучше понять его политические воззрения, удачно обозначенные одним из знатоков жизни и творчества публициста как «бюрократический национализм». Русская политика катковского направления происходит из метафизики платоновского «Тимея».
«Платон различает, во‑первых, круговратное движение натуры тождественной, неделимой, самостоятельной, как бы духовной, во‑вторых круговращение натуры лишенной самости, делимой, натуры в которой все друг друга исключает и все относится как другое к другому… Если в первом собственное стремление движущегося есть стремление к центру, то во втором собственное движение есть бег от центра». Великий грек, в интерпретации Каткова, видел в центростремительном движении высшее достоинство, связанное с активностью, во втором же, центробежном — лишь низшую форму движения. Примерно так же, если верить разысканиям Михаила Никифоровича, думал и Гераклит.
«Душа умирает, когда лишается своей центростремительности, и обращенная в противную сторону становится натурой центробежною». Итак, движение к центру, к единству, к неделимости есть проявление духовной активности, самостоятельности, высшей природы. Центробежность, деление, сепаратизм, разбегание есть упадок и смерть души. Такова метафизическая основа мировоззрения Михаила Каткова. И совершенно очевидно, что именно эту основную мысль мы видим в его политических идеях, публицистике и государственной деятельности.
Главный принцип Каткова — существование России как государства русской нации. Идея русского единства, недопущение сепаратизма — именно тот бастион, защита которого вознесла его на политический олимп во время польского восстания 1863 года.
Заслуга мыслителя в деле подавления гибельного для империи мятежа обусловлена прежде всего эффективной полемикой с идейными течениями в русском обществе, отражавшими готовность проявить к польскому сепаратизму снисходительность, а к русофобии — понимание. Западники и революционные демократы поддерживали поляков как нацию «европейскую и просвещенную», находившую для себя постыдным пребывание под гнетом «противных», по выражению Герцена, русских. Бюрократы-аристократы испытывали классовую солидарность с бунтовавшими панами (одним из основных мотивов восстания стало нежелание последних освобождать крестьян по сформулированным в царском манифесте правилам). Даже славянофилы усматривали в польской проблеме «роковой вопрос», признавая право этой народности на самостоятельность. Катков же видел в мятеже вызов непреложному принципу государственного и национального единства: «Решительно настаиваем, что в Российской империи нет и не может быть другой национальности, кроме русской, другого патриотизма, кроме русского, причем мы вполне допускаем, что русскими людьми и русскими патриотами могут быть, как и бывали, люди какого бы то ни было происхождения и какого бы то ни было вероисповедания».
Был он сознательным защитником и того, что мы сегодня понимаем как идею русской гражданской нации: «Национальность есть термин по преимуществу политический... Для того, чтобы быть русским в гражданском смысле этого слова, достаточно быть русским подданным».
И тем не менее в иерархии племен, этносов на первом месте в империи стоят, как он полагал, русские. Катков был шокирован и подавлен, когда Александр II произнес перед польской депутацией слова: «Я люблю одинаково всех моих верных подданных: русских, поляков, финляндцев, лифляндцев и других; они мне равно дороги». Михаил Никифорович счел это провозглашением принципа безнародности верховной власти, «медиатизацией» русского народа, превращающей его из носителя государственного начала в одну из многих групп подданных. Монарх вроде бы всех одинаково любит, а на деле — ко всем равнодушен.
«Нас приготовляют к покушению на самоубийство мыслию о страшной разноплеменности народонаселения русской державы... Россия есть не что иное как химера; в действительности же существуют двадцать наций, которым эта химера, называемая Россией, препятствует жить и развиваться самостоятельно. Двадцать народов! Каково это! А мы и не знали, что обладаем таким богатством... мы думали, что под русской державой есть только одна нация, называемая русской, и что мало государств в Европе, где отношения господствующей народности ко всем обитающим в ее области инородческим элементам были бы так благоприятны во всех отношениях, как в русском государстве!».
Философ равно отвергал межнациональную уравниловку и чрезмерную «либеральность» в вопросах миграции: «Первый признак порядочной семьи состоит в том, что в ней принимаются лица лишь с выбором, а не первые попавшиеся. Благоразумно ли слишком поспешно равнять с членами этой семьи, предки коих выстрадали нынешнюю Россию, первых встречных, кто только натолкнется, не имея гарантий благонадежности их, кроме желания принять наше подданство и получить соответствующие выгоды?»
Выступая против миграционной всеядности, он находил несомненное благо в русификации. Позже большевистские пропагандисты и польские революционеры сделали все, чтобы это понятие превратилось в ругательство. Еще бы — ведь русификация предотвратила полонизацию западноукраинских и белорусских областей. Для Каткова же, являвшегося главным идеологом первой, она означала приобщение народов к высокой культуре, уникальной цивилизации, образованию, языку и словесности мирового уровня. Допустимо ли забыть вклад редактора «Русского вестника» в золотой век национальной литературы: Тургенев, Толстой, Лесков — это ведь «катковские» авторы. Достоевский в самые трудные моменты жизни более или менее сносно существовал лишь благодаря щедрым авансам Михаила Никифоровича.
Катков, сделавший чрезвычайно много для того, чтобы отечественная литература стала еще более великой, категорически настаивал: изучение как оной, так и русского языка должно быть в России строго обязательным. Насколько же актуально звучат в наши дни такие его слова: «Нигде в Европе не могла возникнуть мысль о преподавании в казенных школах на каком-нибудь другом языке, кроме языка общенародного... Русский язык — орган нашей цивилизации, залог нашего национального единства».
Он категорически протестовал против господдержки в деле «выращивания» искусственных национальностей. В частности, оказался первым решительным оппонентом украинизма. «Законодательные меры и правительственные распоряжения сами по себе не создадут нового языка или новой нации, но они могут создать фальшивое подобие того или другого... Ошибочным и ложно направленным вмешательством правительственной власти создаются фальшивые силы, не способные к жизни, но причиняющие великий ущерб и поруху живущему... Претендовать, чтобы правительство на казенные средства помогало распадению России, или создавало призрак, который стал бы вампиром целых поколений, — это верх нелепости, это сумасшествие».
Политическая метафизика у него вполне совпадает с метафизикой философской. Движение центростремительное (к единению государственных институтов вокруг русских национальных начал, языка и культуры) — сильнейшая антитеза всему центробежному, сепаратистскому: отпадению от России окраин, желанию раздробить сам русский народ, противопоставить великороссам «украинство», а русскому языку — искусственно вылущенные наречия. Первое — путь жизни и полноты бытия, второе — стезя деградации и медленной смерти.
Те же соображения Катков использовал применительно... к американской действительности. И тут его рассуждения звучат поразительно злободневно — он, по сути, предстал перед читателями как первый русский «трампист» (кем бы ни оказался впоследствии Дональд Трамп): «В Северной Америке нет и помину о партиях либеральной и консервативной в политическом смысле. Зато там есть две партии, которые постоянно и открыто борются между собой. В первой вся центростремительная сила государства, которою зиждется его единство и держится его целость, патриотический дух и национальное чувство: это партия государственная, которая в Америке зовется республиканскою. Другая представляет собою движение центробежное, партия расторжения и разложения, которая от этапа к этапу влечет людей к измене и бунту; она зовется в Америке демократическою партией».
Он никогда не боялся быть на ножах с влиятельными бюрократами либерального толка, охотно рассуждал о народных общественных силах — так же, как это делали славянофилы. Но если те искренне верили в необходимость отдать «земле силу мнения», то Катков был неизменно убежден: только государство способно сделать в этом плане что-то стоящее, результативное, тем более — в России. Любая «общественность» неизбежно превратится в говорильню, причем, как правило, противогосударственную. Метафизика Каткова предполагает: совокупность частных интересов и «притяжений» может какое-то время удерживать подле себя людей и вещи, однако в пассивном состоянии, для активного же бытия-движения нужна высшая идея, он видел ее в самодержавном государстве.
Мыслитель, что бы он ни утверждал публично, никогда не отождествлял самодержавие с тем или иным конкретным царем. Неприязненно относился к аристократии, ощущая в ней космополитический центростремительный дух, противоположный общенациональному. Полемизируя с «консервативным» направлением газеты «Весть», защищавшей сословную солидарность русского и польского дворянства, гневно писал: «Если национальный характер государства ослабеет, то ослабеет и его единство... В России может быть только русское землевладение и русское дворянство, и русское дворянство отнюдь не может вступать в солидарность во имя отвлеченных интересов, с каким бы то ни было антирусским дворянством».
Еще меньше государственного он видел в либеральничающей интеллигенции. Она для него — иностранное по своей сути явление. Его слова и ныне звучат как приговор всем патриотам заграницы:
«Наша интеллигенция выбивается из сил показать себя как можно менее русской, полагая, что в этом-то и состоит европеизм. Но европейская интеллигенция так не мыслит. Европейские державы, напротив, только заботятся о своих интересах и нимало не думают о Европе. В этом-то и полагается все отличие цивилизованной страны от варварской. Европейская держава, значит, умная держава, и такая не пожертвует ни одним мушкетером, ни одним пфеннигом ради абстракции, именуемой Европой. Никакая истинно европейская дипломатия не поставит себе задачей служить проводником чужих интересов в делах своей страны. Наше варварство заключается не в необразованности наших народных масс: массы везде массы, но мы можем с полным убеждением и с чувством достоинства признать, что нигде в народе нет столько духа и силы веры, как в нашем, а это уже не варварство... Нет, наше варварство — в нашей иностранной интеллигенции. Истинное варварство ходит у нас не в сером армяке, а больше во фраке и даже в белых перчатках».
Будем честны, в качестве духовно-идейной силы, наполнявшей русское самодержавие логосом, он видел почти исключительно себя и своих единомышленников, собственную «партию», а потому упорно и последовательно боролся за расширение собственного политического влияния — «назначал» министров, предлагал реформы, подавлял конкурентов. Смиренно говоря о себе как о «страже», мысленно рядился в одежды правящего платоновским государством философа. Становится понятной и фанатическая страстность, с которой он добивался внедрения классического образования в русских гимназиях: понимать греческий и латынь — значит читать Платона в оригинале, а это подготовка к приходу во власть новых поколений русских интеллектуалов.
Что сказать, период катковского «правления» был великой эпохой русской истории. Лично Михаил Никифорович внес в нее очень много важного, подлинно творческого. Россия имперская понемногу трансформировалась тогда в Россию национальную, не утратив и своего изначального призвания. Не будь этого центростремительного движения, вряд ли мы имели бы повод рассуждать о русской нации сегодня. Философ исполнил собственное предназначение.
Отечество же до сих пор не воздало ему должной благодарности — давнее предложение Константина Леонтьева поставить Каткову памятник на Страстном бульваре, где тот тридцать лет кряду издавал свою знаменитую газету, русским обществом все еще не услышано.