Наш Леонардо
30.07.2016
Среди всех русских мыслителей Серебряного века Павлу Флоренскому выпали, пожалуй, наиболее тяжкие испытания и самая трагическая судьба. О его жизни и творчестве следовало бы рассказывать подробно и долго, однако в рамках единственной публикации в нашем журнале это едва ли возможно.
Заместитель декана философского факультета МГУ, доцент кафедры истории русской философии Алексей КОЗЫРЕВ освещает в основном один, но очень важный аспект — тему истоков, причин, «органической природы» мировоззрения этого многосторонне одаренного человека, его вдохновенных, оригинальных теорий и открытий.
Павел Флоренский появился на свет в 1882 году в местечке Евлах, недалеко от теперешнего Нагорного Карабаха. Он совместил в себе две крови — среднерусских священников (дед по отцу служил под Костромой) и карабахских армян, беев Сапаровых. Его родитель трудился инженером-путейцем, и тогда, в эпоху Александра III, это звучало очень гордо. Россия переживала бум железнодорожного строительства, стальные пути тянулись всюду, в том числе на Кавказ.
Семья Флоренских обосновалась в Тифлисе, где Павел окончил гимназию. Среди его соучеников оказалось немало тех, кто впоследствии станет знаменитым, внесет немалый вклад в отечественную культуру. Он подружился с будущим философом Владимиром Эрном и будущим священником Александром Ельчаниновым. (Там же в те годы учились поэт и художник Давид Бурлюк, меньшевик Ираклий Церетели, советский партийный деятель Лев Каменев.)
Религиозных убеждений в детстве ему не прививали: родители принадлежали к различным ветвям христианства, а отец и вовсе отошел от церкви, отдавая дань науке и прогрессу. Вместе отмечали лишь общехристианские праздники. Глава семейства был изначально настроен дать сыну научное воспитание, старался заинтересовать его атласами, энциклопедиями и другими популярными изданиями-пособиями.
Однако ребенка влекло все чудесное, сказочное. К примеру, новеллы Гофмана, которые от него прятали, запирали в отцовский шкаф. Мальчик проникал в это хранилище и извлекал оттуда запретное. В его душе горел неискоренимый огонь поиска таинственного, особенного, исключительного.
Заслышав ночью музыкальное перестукивание частичек хрустальной люстры, колышемых ветром, он представлял, что некий неведомый зверь разговаривает с ним... Когда наблюдал в цирке за фокусником, показывавшим всем известный номер со ступой, пестиком и разбитыми вдребезги, а после чудесно восстановленными (в чьем-то кармане) часами, Павлик искренне верил: часы действительно сначала распались, разлетелись на тысячи осколков, и вот они снова, подчиняясь волшебству, собрались воедино...
Из этого детского восприятия потом родится целое научное кредо — в противовес просвещенческим парадигмам, утверждающим, что природа не делает скачков, что она целостна и непрерывна, а у всякого следствия есть рационально объясняемая причина.
Вопреки этим эволюционистско-детерминистским взглядам Флоренский начнет исповедовать идеи прерывности, аритмологии, некоторой даже алогичности бытия. Будет стремиться доказать себе и другим: мир не таков, каким его представляют современные науки; времени и пространству свойственны всевозможные аберрации; есть такие пласты существования, где реальность совершенно по-другому устроена, иначе спрессована и сконденсирована. Мы не можем дать общую картину мироздания (как издавна хотели признанные мыслители, например Гегель), а система классической философии не пригодна для того, чтобы интерпретировать феномены верно и непротиворечиво; однако люди способны приблизиться к островкам той, неизведанной доселе реальности и — при определенных условиях — «пощупать» их, поглядеть со стороны, как те устроены.
Сразу после гимназии он поступит на физико-математический факультет Московского университета, где встретит профессора Николая Бугаева, который известен не только как основатель московской философско-математической школы, но и как отец поэта-символиста Андрея Белого. С последним молодой Флоренский будет лично общаться и переписываться. У Бугаева-старшего он почерпнет интерес к предмету. Далее возьмет на себя инициативу открытия в университете математического кружка, где придутся ко двору теории Георга Кантора, Бернхарда Римана, Николая Лобачевского и Льюиса Кэрролла, да-да, того самого, который ввел многих из нас, когда мы были детьми, в свое сказочное Зазеркалье.
Профессиональным математиком Павел Флоренский не станет, хотя и подготовит несколько интересных работ («Мнимости в геометрии», «О типах возрастания» и другие), причем написанных не языком формул и функций. «Мнимости...», к слову, напечатают гораздо позже, в 1922-м, с обложкой Владимира Фаворского, самой по себе являющейся произведением издательского искусства. Основная мысль данных трудов такова: в математике, а равно в любой другой теоретической дисциплине, нет ничего такого, что не могло бы присутствовать в реальном, предметном бытии. «Возьмем некое тело и разгоним его до скорости, превышающей скорость света. Во что оно превратится? В идею! И уйдет в потусторонний мир. И станет тем, что в математике обозначается как мнимое число», — так или примерно так рассуждал временами мыслитель. Когда он рассказывал подобное специалистам в области точных наук, те глубоко задумывались, а потом говорили, что означенные выводы граничат с безумием. Оно, это «безумие», составляло, надо полагать, основу, духовно-интеллектуальный стержень его гения.
Мир, по Флоренскому, можно уподобить кочану капусты (на это еще в 1970-е обратил внимание Сергей Хоружий). Снимая слой за слоем, мы пробираемся к его первофеноменам. Таковыми, по мысли философа, являются слово и образ, имя и икона. С этими символическими реальностями он и будет интенсивно, плодотворно работать.
Взгляните на икону с ее обратной перспективой, где фокус расположен не на линии горизонта, а в той точке, в которой находится зритель. Ключевые изображения по мере приближения к горизонту не сужаются, но, наоборот, расширяются. Напрестольное Евангелие, Трон, уготованный Спасителю, лик некоего святого, силуэт Божией Матери, положенной во гроб, — зачем здесь обратная перспектива, какую функцию она несет? А затем, чтобы ее линии как бы сходились в точке вашего взгляда, приглашая каждого войти через этот «портал» в священное пространство, стать участником величайших, сакральных событий. Все эти вещи Флоренский детально, очень подробно осмыслит уже в 1910–1920-е (прежде всего в «Иконостасе» и «Обратной перспективе»).
А по окончании университета он поступает в Московскую духовную академию. Так начинается новый этап его личностного и творческого становления. Годы учебы там проходят на фоне событий Первой русской революции. Эти процессы в той или иной степени захватили тогда весь российский образованный класс. Когда Флоренский произносит — в академической церкви — свою проповедь «Вопль крови», посвященную расстрелу лейтенанта Шмидта, его сажают в тюрьму, и за это время он заполняет математическими формулами всю подвернувшуюся под руку писчую бумагу.
Завершив учебу в академии и блестяще защитив магистерскую диссертацию («Столп и утверждение истины» — одна из самых глубоких, наиболее весомых его работ), священнический сан будущий подвижник принимает не сразу. Долгое время мечтает о монашестве, видит свой идеал в духовном братстве, воспетом в «Столпе...». Наконец в 1910-м женится на сестре своего друга Василия Гиацинтова — Анне Михайловне.
Годом ранее выходит сборник под говорящим названием «Вехи», ознаменовавший своего рода поворот части русской интеллигенции к православию, духовным ценностям народа, национальным традициям. Флоренский в его подготовке не участвует. Но чрезвычайно показательные «Общечеловеческие корни идеализма» (пробная академическая лекция, 1909) основаны, по сути, на тех же идеях, что и «Вехи»: нужно обратиться к народному миросозерцанию, увидеть, чем духовно питается нация, понять, во что же она на самом деле верит, прислушаться к ее речи, постигнуть сокровенные смыслы поговорок и частушек:
«Народ живет цельною, содержательною жизнью. Как нет тут непроницаемости, непроходимой стены из «вежливости» между отдельными личностями, так и с природою крестьянин живет одною жизнью, как сын с матерью, и эти отношения его к природе то любовны, нежны и проникновенны, то — исполнены странной жути, смятенья и ужаса, порою же властны и своевольны. То подчиняясь природе, то подчиняя ее сам или же сожительствуя ей, как равный равной, он, однако, всегда открытыми глазами смотрит на всю тварь, дышит с нею одним воздухом, греется одним солнышком. Это не сантиментальное воздыхание по природе. Нет, это на деле жизнь с нею — жизнь, в которой столько черной работы и житейской грубости и которая тем не менее в глубине своей всегда носит сосредоточенность и подлинную любовь. И потому даже будничная жизнь средних людей проникнута каким-то непередаваемым трепетом поэзии и сердечности». Далее он пишет о том, что «вся природа одушевлена, вся жива, в целом и в частях; все связано тайными узами между собою, все дышит вместе друг с другом».
Здесь нетрудно увидеть то самое всеединство, о коем говорил Владимир Соловьев. Вторая часть «Общечеловеческих корней...» созвучна идеям набиравшего силу имяславческого движения. Автор пытается проникнуть в суть феномена имени как такового. При этом решительно заявляет: «Человек без имени не человек, ему не хватает самого существенного. «С именем — Иван, без имени — болван». «Без имени ребенок — чертенок», — гласит народная мудрость. Имя — материализация, сгусток благодатных или оккультных сил, мистический корень, которым человек связан с иными мирами. И поэтому имя — самый больной, самый чувствительный член человека. Но — мало этого. Имя есть сама мистическая личность человека, его трансцендентальный субъект».
По сути, аналогичное значение этот самый филологичный философ придает и слову в целом. Оно для него отнюдь не только языковая единица и уж тем более не просто набор букв и звуков.
Флоренский охотно передает свои мысли — в них нетрудно отыскать следы платонизма, пантеизма, старинного русского фольклора, народных верований, дошедших до нас с дохристианских времен, и даже оккультизма — честным отцам в духовной академии. Ректора, епископа Феодора (Поздеевского), по этому поводу корили: «Что же вы Флоренского-то у себя держите, он же еретик». На что владыка отвечал: «Но это почти единственный верующий человек во всей Академии!». И, судя по всему, это было недалеко от истины.
Рационализм, позитивизм, атеизм, как тот хрестоматийный призрак, бродили по Европе и России вот уже много десятилетий, захватывая, покоряя умы образованных людей — политиков и военных, артистов и художников, писателей и ученых. В том числе непосредственных представителей религиозных институций. И то, что Павел Александрович фактически (скорее, чисто внешне) проделал иной путь — не от веры к «математике», а от «математики» к вере Христовой, объясняется и уникальными личными качествами — одухотворенным, чувственным разумом, и условиями его детско-юношеского воспитания-образования, которые сам он называл «семинарщиной навыворот» (то есть учили не Закону Божьему, а противоположным по духу дисциплинам).
Все это, включая его синергетический ум, позволило ему уже при новой власти вернуться к точным наукам, написать в 1924 году книгу «Диэлектрики и их техническое применение», совершить немало открытий в физике, механике, материаловедении, поработать на московском заводе «Карболит», в системе Главэлектро ВСХН. Он намекал, что может изобрести оружие, которое способно завоевать земной шар.
Если побываете в музее Флоренского в Москве, то увидите там самые разные приборы для лабораторных опытов, услышите от экскурсовода о том, что порядка 130 статей написал Павел Александрович для советской «Технической энциклопедии», трудясь в различных исследовательских и производственных организациях.
Это был большой ученый, который, куда бы ни попадал (например, в ссылку на Сковородинскую мерзлотную станцию в 1934-м), обязательно что-то познавал вновь: вечную мерзлоту, свойства веществ, экстрактов (изобрел, в частности, «умный йод», стимулирующий мозговую деятельность, предохраняющий от разных болезней, продающийся и поныне в наших аптеках). Изучал быт оленеводов-орочонов и написал в результате поэму «Оро» — своего рода литературное завещание сыну.
Это был человек, который в любой ситуации, располагая ли возможностями для научной работы или будучи начисто лишенным таковых, относился к окружающей природе, как к книге, где можно бесконечно вычитывать самые разные тайны. Многие современники, не сговариваясь, называли его гением, Русским Леонардо.
В конце 1937-го он был вывезен из Соловецкого лагеря особого назначения и расстрелян 8 декабря под Ленинградом, в Токсово. Пятнадцатью годами ранее ему, как и многим другим философам-идеалистам, как будто предоставлялась возможность покинуть Советскую Россию, однако воспользоваться этим шансом ему было не суждено.
В наши дни, наверное, есть соблазн порассуждать, задаться «праздным» вопросом: а как этот выдающийся философ и ученый воспринял бы те реальности (он ведь так много размышлял об «иных реальностях»), к коим мы в XXI веке вплотную приблизились, «пристыковались». Скажем, всем знакомую виртуальную, находящуюся «по ту сторону» зеркала дисплея? Как бы отреагировал на подтверждение существования черных дыр с их возможными искривлениями пространства и времени?..
Как тогда, в годы жизни Русского Леонардо, так и сейчас люди, считающие себя мыслящими, образованными, условно делятся на две категории. Одни заявляют, что Бога нет; человек — венец природы; он развивает науку и технику, организует, упорядочивает окружающее пространство, придумывает новые слова, находит свежие символы, формулы.
Другие верят, что Бог дает нам абсолютно все, в том числе и возможность сомневаться в Его Промысле. А главное, в большинстве своем понимают — кто смутно, а кто и предметно-философски, — что «в начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог».
Едва ли нужно уточнять, на чьей стороне и почему находился Павел Александрович Флоренский.