Мыслю — значит верую
19.02.2016
Один из наиболее самобытных философов XX века Лев Шестов, со дня рождения которого исполнилось 150 лет, превыше всего в жизни ценил свободу. Она была ему необходима в творческих поисках главного и важного, сути и смысла. Шестов состоял в дружеских или приятельских отношениях практически со всеми известными мыслителями эпохи, но оставался при этом одиночкой, оригиналом, не следовал общепризнанным авторитетам и модным течениям, будь то марксизм или мистическое богоискательство.
Он родился в Киеве 13 февраля 1866 года в семье богатого предпринимателя иудейского вероисповедания. Желая, чтобы сын пошел по его стопам, отец пытался увлечь наследника торговлей, а также пригласил учителя древнееврейского языка. Последний был необходим для изучения Торы. Лев очень быстро забыл язык предков, остался равнодушен и к юриспруденции, и к коммерции.
По окончании университета получил диплом кандидата права. Написал большое исследование «Фабричное законодательство в России» — на соискание степени доктора наук. Согласно университетским требованиям необходимо было опубликовать этот труд. Однако публикацию запретили бдительные цензоры, усмотрев в монографии марксистские мотивы и придя к удивительному выводу: если ее напечатать в России, это приведет к революции.
Шестов в итоге обратился к тому, что его по-настоящему с детства влекло — к литературе и философии. В доме, где он рос, собирались талантливые люди — своеобразный салон. Там царила атмосфера свободы и артистизма, интеллектуального поиска и ярких впечатлений. Лев был одарен музыкально, мечтал о карьере певца, писал стихи, читал их на разных европейских языках. Но ничто не могло пленить его в полной мере. Дело было не в недостатке усидчивости или легкомыслии. Скорее — в разнообразии талантов, требовавших синтеза. Искомую гармонию он обрел в философии, призванной ответить на главные вопросы: о ценности выводов рассудка, границах разума и той сфере бытия, которая неподвластна законам логики. Именно область мистического откровения притягивала больше всего.
Его путь в философию начался с чтения классиков: «Я сейчас же почувствовал себя противником Канта. Шекспир же меня перевернул так, что я потерял сон... Несколько позже, находясь в Европе, я читал Ницше. Я чувствовал, что в нем мир совершенно опрокидывался. Я не могу передать впечатление, которое он произвел на меня». Шестов полагал: исследователь, не страдающий бессонницей из-за предмета изучения, не может претендовать на значимость собственной работы. Эпиграфом к его ранней книге «Шекспир и его критик Брандес» послужил афоризм из романа «Так говорил Заратустра»: «Я ненавижу читающих бездельников».
Первые книги мыслителя не привлекли внимания российской общественности. Тем не менее Сергей Дягилев предложил ему сотрудничество в журнале «Мир искусств». Завязались знакомства с Дмитрием Мережковским и Василием Розановым. Образовался круг интеллектуалов, куда входили Николай Бердяев, ставший лучшим другом Шестова, Сергей Булгаков, Григорий Рачинский, Михаил Гершензон, Вячеслав Иванов. В этой среде рождалась русская философия. Ее «отцы» влияли друг на друга, обмениваясь мыслями, споря (подчас с криками и взаимными упреками), засиживаясь далеко за полночь.
Для написания некоторых трудов Шестов уезжал в Европу. В 1905-м вышел его «Апофеоз беспочвенности», произведший сильный эффект, особенно — на молодых. Самые впечатлительные из них, эпатируя, грозились: «Буду развратничать и читать Шестова!» Они воспринимали автора как провозвестника абсолютного адогматизма (свободы от догм, канонов). Книга «Начала и концы» (1908) была посвящена анализу творчества русских писателей.
В 1912-м издали его собрание сочинений в шести томах, которое определенным образом закрепляло за ним славу крупного мыслителя. По мнению историка философии Василия Зеньковского, «обращает на себя внимание его исключительное литературное дарование... на читателя чрезвычайно действует редкая у писателей простота... Изящество и сила слова как-то своеобразно сочетаются у Шестова со строгостью и чистотой словесной формы».
Всему этому — пиршеству духа, а равно расцвету национальной культуры — приходил тем временем конец. Надвигалась революционная буря, к которой утонченные интеллектуалы не были морально готовы. Шестов мало интересовался политикой, иронически относился к разнообразию партий, не видел смысла в программах и лозунгах. Унаследованное от отца семейное дело, которое сам философ называл «торговой лавкой», какое-то время давало возможность не думать о материальных проблемах. В 1919-м он закончил очередную книгу «Власть ключей». Напечатать ее в России в условиях большевистской цензуры уже не смог. В 1920-м вместе с семьей эмигрировал.
В Европе продолжал разрабатывать основные направления своей философской системы, издав «Преодоление самоочевидностей» (1921), «Власть ключей» (1923), «Откровения смерти» (1923), «Гефсиманскую ночь» (1923), «На весах Иова» (1929). В этот период открыл для себя еще двух значимых мыслителей: феноменолога Эдмунда Гуссерля, во многом определившего лицо философии в XX веке, и религиозного мыслителя Серена Кьеркегора. Последняя книга Шестова — «Афины или Иерусалим» (1938). В ней он со всей остротой поставил вопрос о несовместимости рационального мышления и религиозного откровения.
В его творчестве можно выделить две стороны — философскую и литературоведческую. Русская литература дала мощный импульс, позволив выразительно проиллюстрировать философские идеи. По Шестову, философия должна научить человека жить в неизвестности, научить его свободе от «очевидностей», то есть догматов повседневности, рассудочно-теоретических шаблонов. В литературе идеальной фигурой был для него Пушкин, самой близкой по духу — Чехов, самой трагической — Гоголь. Глубочайшими мыслителями и психологами он считал Льва Толстого и Достоевского. Пушкина назвал «одним из самых умных, если не самым умным русским человеком». Тот, по мнению Шестова, был личностью наиболее гармоничной и свободной, поскольку отказывался от любых масок, не выступал в роли пророка или учителя: ему, с его совершенным умом, это вовсе не требовалось — показывать себя мудрым и всезнающим. «Мудрость — т.е. длинная, седая борода, огромный лоб, глубоко впавшие глаза, нависшие брови и, как венец всего, старческая благословляющая рука — во всем этом древнем благочестии чувствуется ложь... а всякая ложь и искусственность раздражает и отталкивает».
Пушкин, преступая заповедь Спинозы — «не плакать, не смеяться, не ненавидеть, а понимать», — не боялся выражать личные чувства и настроения, плакал и смеялся вместе с героями своих произведений, при этом не возвышаясь над ними, но смиряясь перед тайной жизни. Ранняя смерть избавила гения от ореола премудрого старца.
В этом смысле судьба не пощадила Толстого, в ужасе сбежавшего в конце концов от бремени забот обо всем человечестве. Прежде он пытался осчастливить мир людей своим новым учением, исправляя Евангелие, проповедуя этический максимализм. Для Шестова ранний и поздний Толстой — разные люди: «Он готов был верить безграмотному мужику, глупой бабе, ребенку... только бы они говорили иначе, чем люди науки! А между тем, он кончил тем, что в главном принял все, чему учит наука, и так же держится «положительных» идеалов, как и большинство реформаторов в Европе... От искусства он требует проповеди добрых дел, от науки — советов мужику».
В сомнениях, поисках, бегстве от себя состояла подлинная натура великого писателя, считал философ. Он встречался с Толстым в Ясной Поляне, долго беседовал с ним, пытаясь донести сущность учения Ницше, глубину страданий и ужаса от того, что «Бог умер», поскольку его повторно убили в Европе рационализмом. Гений не понял ни Шестова, ни Ницше, посмевшего всмотреться в бездну небытия.
Вглядываясь в глубь человеческой души, искаженной пороками, сохранил выдержку и душевную стойкость Достоевский. Но для Гоголя это оказалось роковым испытанием. Тем не менее неудачи и даже заблуждения Николая Васильевича не свидетельствуют против него, скорее, показывают наше общее бессилие перед тайной жизни. Оно же открывает новый путь постижения. Именно поэтому неслыханный аскетизм и самоистязания Гоголя, его воля к тому, чтобы «терзать себя и безумствовать... уничтожать свои лучшие рукописи, писать дикие письма друзьям... «нужнее», чем его дивные литературные произведения». Эта мука спасала его от омертвения, превращения внутреннего мира в автомат, функцию — ведь сам он в основном склонен был именно механически, бездушно воспринимать окружавшую реальность.
Слова Гоголя «Скучно на этом свете, господа!» вводят нас в сокровенный центр творческой лаборатории другого выдающегося писателя, Чехова. Шестов назвал его певцом безнадежности, убивающим своим творчеством человеческие надежды: «Искусство, наука, любовь, вдохновение, идеалы, будущее — переберите все слова, которыми... человечество утешало или развлекало себя, — стоит Чехову к ним прикоснуться, и они мгновенно блекнут, вянут и умирают».
Казалось бы, Чехов был на волосок от мысли Достоевского о том, что страдания героев, запутавшихся в нелепых и безвыходных обстоятельствах, есть путь очищения и спасения. Но он не делает этого шага, навсегда оставаясь в объятиях тоски. Шестов ценит в Чехове борьбу с позитивизмом, ограниченностью человеческого разума, претендующего на то, что он знает ответы на все вопросы, с обыденной, пошлой моралью, усматривает в писателе нечто от Гамлета с его вопросами без ответов и напряженной работой духа.
Что касается Достоевского, Шестову он ближе всего в «Записках из подполья» и «Дневнике писателя». Легенду о великом инквизиторе философ считал одним из самых гениальных художественных прозрений в истории литературы. «Пушкинскую речь», с ее пророчествами о всечеловеческом характере русского народа, который, дескать, вернет в Европу идеалы братства, Шестов считал мрачным апофеозом деятельности писателя: любой, кто некритически начинает вещать об идеалах и с пафосом прорицать, теряет Бога, истину. Если писатель становится в позу пророка, то ему трудно соблюсти грань между пошлостью и величием.
Источником философской тревоги для Льва Исааковича стал Ницше. В некотором роде вся философия Шестова — большой комментарий к его текстам.
Главная идея — противопоставление веры (метафора Иерусалима, в котором проповедовал и был распят Христос) и знания (Афины, город философов). Афины или Иерусалим — эту дилемму должен решить для себя каждый мыслящий человек. Христианство очень рано пошло на то, чтобы соединить два несовместимых начала — разум и веру. Вылилось это в католическую догматику. По Шестову, если поскрести любого европейца, то обнаружится в нем средневековый католик, с его наивным и лукавым мировоззрением, индульгенциями, попытками откупиться от Бога для спокойствия совести. В этой системе координат вся философия представляет собой грандиозную попытку построения нового мира, в котором истина и добро станут сущностями, вызванными из небытия человеческим разумом. Человек порой ставит эти сущности выше Бога или провозглашает, что они и есть Бог.
Однако Он на самом деле — вне рамок морали и рациональности. Власть последней огромна, всеохватна, и, чтобы разрушить эту паутину, Шестов отчаянно распутывает все ее хитросплетения. Стремится прорваться сквозь дебри к подлинному бытию, к Богу.
Последовательно рассматривая в своих книгах философию всех известных мыслителей от Сократа до Ницше, Шестов разоблачает ложь рационализма. Каждая его книга — очередной штурм крепости надменного рассудка и горделивой морали. Всякий раз он, казалось бы, расшатывает эту твердыню и выходит победителем. Но вскоре обнаруживает в самом себе новый, еще более глубокий и коварный слой рациональности и пытается снова решительно атаковать. Его вдохновляет Библия — тяжбы праведного Иова с Богом, образ человека, взывающего из глубины отчаяния к Всеблагому. Но Шестов не в силах долго оставаться на «библейской территории», как будто не находя там достаточной пищи для пытливого ума, вновь и вновь возвращается к Гегелю, Канту, Спинозе, Лейбницу и принимается разоблачать их рационализм.
На его глазах происходили великие потрясения: Первая мировая война, революции 1917 года, гибель Российской империи, эмиграция, потеря состояния. Но Льва Исааковича эти катастрофы занимали так мало, что он не счел нужным посвятить им даже небольшую брошюру. Вопросы, которые ставили перед человечеством Сократ или Лютер, были для него гораздо важнее.
О. Сергий Булгаков писал, что Шестова «нельзя было не любить, даже совсем не разделяя его мировоззрения, и не уважать в нем отважного искателя истины. Л.И. обладал личной очаровательностью неотразимой... Странно было думать, что под этим покровом скрывался дух, беспрестанно борющийся за веру».
В последние годы он читал только тех, кого называл гигантами духа: Кьеркегора, Лютера, Платона... А также Библию. До конца дней сохранял ясный ум и внимание к вопросам духовной культуры. По словам его ближайшего друга Германа Ловцкого, он «умер с верой, что где-то, за пределами нашей разумной практической мысли, будет услышана молитва-мольба псалмопевца и раскроются глаза у ослепленных, и они возвратятся к Богу».