Письма зависти
05.11.2014
Дмитрий ВОЛОДИХИН, историк, писатель, философ
7 июня нынешнего года исполняется 220 лет со дня рождения Петра Чаадаева. Этот «кумир на все времена» для российской либеральной интеллигенции обрел в нашей стране известность, сопоставимую со славой самых великих имен России. В какой мере Чаадаев «матери-истории ценен»? Можно ли считать его выдающимся деятелем, мыслителем, властителем дум?
Листая страницы философских словарей, научных статей и монографий, посвященных Петру Яковлевичу Чаадаеву, видишь, с каким тщанием воссоздана по крупицам долгая его жизнь. Исследователи и публицисты собирали мельчайшие тексты Чаадаева, воссоздавали его мировидение как цельную систему, весьма сложную, предавались размышлениям о том, сколь сильно повлиял этот мыслитель на русскую философию…
И, по внешней видимости, тут есть о чем говорить. После Чаадаева остался большой трактат «Философические письма», статья «Апология сумасшедшего», обширная переписка, литературные произведения, богатые сведения о том, какое место занимал он в жизни литературной Москвы.
Но действительность проще и суровее.
Итак, что такое Петр Яковлевич Чаадаев? Второстепенный масон, третьестепенный декабрист, завсегдатай салонов, великий любитель католичества, ушедший из жизни как православный. Ушло поколение старших западников, и вот уже никому дела нет до того, что именно Чаадаев возвел в культ умение одеваться «как денди лондонский». Подавно, одним лишь узким специалистам интересны его второстепенные сочинения.
Правда состоит в том, что Чаадаев остался в русской культуре автором одного небольшого текста. Называется он «Первое философическое письмо». В 1836 году его опубликовал журнал «Телескоп». В современном издании это произведение занимает два десятка страниц. «Философические письма» в целом — а их восемь — шестикратно превосходят его по объему. Если добавить к ним «Апологию сумасшедшего» — семикратно. В соединении они дают картину чрезвычайно сложного мировидения. Но прозвучало-то одно-единственное письмо! Оно дало Чаадаеву громкую репутацию, от которой Петр Яковлевич позднее и сам бы с удовольствием избавился. Мало того, не весь текст, а только выдержки из него, разошедшиеся на цитаты. А остальное… остальное плохо знали современники Чаадаева, еще хуже — его потомки и совершенно не знают в наши дни.
Приходится сделать парадоксальный вывод: Чаадаев сделался знаменит благодаря малой частичке своих трудов, притом знаменит совершенно не так, как хотел бы сам. Его не очень поняли сразу после публикации «Первого письма», а впоследствии намертво встроили в «западническое» направление — так, что через одно-два поколения мало кто знал, до какой степени этот человек вываливается из любого лагеря.
В 1836 году читатели «Телескопа» узнали из «Первого письма» много скверного о России.
«Одна из самых прискорбных особенностей нашей своеобразной цивилизации, — пишет Чаадаев, — состоит в том, что мы все еще открываем истины, ставшие избитыми в других странах и даже у народов, гораздо более нас отсталых. Дело в том, что мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы стоим как бы вне времени, всемирное воспитание человеческого рода на нас не распространилось. Дивная связь человеческих идей в преемстве поколений и история человеческого духа, приведшие его во всем остальном мире к его современному состоянию, на нас не оказали никакого действия. Впрочем, то, что издавна составляет самую суть общества и жизни, для нас еще только теория и умозрение».
Или еще один фрагмент, который вот уже без малого 180 лет цитируется нашими западниками как образец «бичевания язв России» образованным и порядочным человеком: «У всех народов есть период бурных волнений, страстного беспокойства, деятельности без обдуманных намерений. Люди в такое время скитаются по свету, и дух их блуждает. Это пора великих побуждений, великих свершений, великих страстей у народов. Они тогда неистовствуют без ясного повода, но не без пользы для грядущих поколений. Все общества прошли через такие периоды, когда вырабатываются самые яркие воспоминания, свои чудеса, своя поэзия, свои самые сильные и плодотворные идеи. В этом и состоят необходимые общественные устои. Без этого они не сохранили бы в своей памяти ничего, что можно было бы полюбить, к чему пристраститься, они были бы привязаны лишь к праху земли своей. Эта увлекательная эпоха в истории народов, это их юность; это время, когда всего сильнее развиваются их дарования, и память о нем составляет отраду и поучение их зрелого возраста. Мы, напротив, не имели ничего подобного. Сначала дикое варварство, затем грубое суеверие, далее иноземное владычество, жестокое и унизительное, дух которого национальная власть впоследствии унаследовала, — вот печальная история нашей юности. Поры бьющей через край деятельности, кипучей игры нравственных сил народа — ничего подобного у нас не было. Эпоха нашей социальной жизни, соответствующая этому возрасту, была наполнена тусклым и мрачным существованием без силы, без энергии, одушевляемом только злодеяниями и смягчаемом только рабством. Никаких чарующих воспоминаний, никаких пленительных образов в памяти, никаких действенных наставлений в национальной традиции».
Петр Яковлевич встает в позу «честного обличителя», бесконечно любимую и всей позднейшей русской интеллигенцией, и современными либеральными публицистами. К его идеям возводят лихие лозунги: «Россия — суть рабство и деспотизм», «мы вечно догоняем Европу, но все никак не можем догнать», «наше прошлое жалко» и т.п. Ну и, разумеется, «русского надо воспитывать дубьем — иначе не понимает».
Чаадаев дал все основания для подобного «родословья идей». Он не стеснялся в выражениях: «То, что у других народов является просто привычкой, инстинктом, то нам приходится вбивать в свои головы ударом молота. Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы как бы чужие для себя самих. Мы так удивительно шествуем во времени, что, по мере движения вперед, пережитое пропадает для нас безвозвратно. Это естественное последствие культуры, всецело заимствованной и подражательной. У нас совсем нет внутреннего развития, естественного прогресса; прежние идеи выметаются новыми, потому, что последние не происходят из первых, а появляются у нас неизвестно откуда. Мы воспринимаем только совершенно готовые идеи… Мы растем, но не созреваем, мы подвигаемся вперед по кривой, т. е. по линии, не приводящей к цели».
В добавление ко всему стоит напомнить чаадаевский афоризм, ставший частью «символа веры» нашего прогрессизма: «В крови у нас есть нечто, отвергающее всякий настоящий прогресс».
О, сколько правды находили в этих фрагментиках системы Чаадаева, заслонивших ее общий смысл! О, как восхищались «странной любовью» к Отечеству! Как ярко, сколь «правдиво» и т. п.
Если взглянуть на всю эту чудесную риторику, сняв розовые очки, надетые на русскую публику еще Герценом, большим почитателем Чаадаева, очень своеобразная выйдет подоплека «честности» Петра Яковлевича.
Чаадаев принадлежал к старинному дворянскому роду, кроме того, кровно был связан с иным высоким родом — не просто дворянским, но аристократическим. Его мать происходила из чрезвычайно богатого и влиятельного семейства князей Щербатовых. Ни Чаадаевы, ни Щербатовы никогда не забывали своих корней. До Петра I они занимали высокие посты — думные дворяне, воеводы, дипломаты высокого ранга. Один из Щербатовых, князь Михаил Михайлович, знаменитый историк, воздал хвалу старомосковской знати и обрушился с упреками на монархов петербургского времени: они разрушили древние привилегии знати и допустили духовную распущенность всего общества. Худородные выскочки, жалкие иноземцы получают из рук государей лучшие должности! А кое-кто выслужился из «подлого сословия»! Петр Яковлевич приходился Михаилу Михайловичу не кем-нибудь, а внуком. Знал прекрасно всю аристократическую старину, и традиции помнил, и «яркие воспоминания» разделял со всею барственной фрондой Москвы, вечно оппозиционной казенному «граду Петрову».
Так… э… почему же… отчего же такое отрицание?
А рода-то древние стеснены. Нет у них прежнего прикосновения к высокой власти. Петр Яковлевич, благодаря происхождению, служил в гвардии. Худого о его службе не скажешь: в эпоху наполеоновских войн снискал заслуженную славу храброго офицера. Вот только в чины не вышел. Иначе говоря, высокая стартовая позиция не дала ему чаемого, надо полагать, возвышения.
Именно отсюда, думается, вытекает радикализм его воззрений.
Чаадаев бешено критиковал Россию, без одобрения относился к Русской церкви, не любил власть и возлагал большие надежды на то, что диковинное сочетание католичества и социализма поведет страну к духовным вершинам, к единству всего человечества. Ему требовалось «макнуть» Империю, дабы внушить современникам идею, доселе противную для большинства дворян: мы стоим, а прогресс идет; заставим православие соединиться с католицизмом, он более универсален, он Европу воспитал, так и нас воспитает, как надо; переделаем все наше общество по рецептам социалистов! Чаадаев сознательно шел на умопомрачительное преувеличение пороков России. Он намеренно унижал свою страну, определенно понимая, что литературным приемом гиперболы тут и там заменяет истину. И его мысли находили множество сторонников по той же причине: как сам Петр Яковлевич, так и родовитые поклонники едких его насмешек над русской историей добирались в карьере до положения блестящих офицеров, но никак не могли выйти в генералы.
Просто? Незамысловато? Принижает великие умы? Ан нет, ничего простого. За столетие до Чаадаева высокая кровь гарантировала высокий общественный статус. А потом российская монархия решительно урезала подобного рода гарантии: служба сделалась выше крови, заслуги — важнее знатности. Но жажда вернуть так или иначе (хотя бы частично) прежние льготы томила потомков древнего боярства и бросала их в объятия самых радикальных, самых экзотических направлений европейской мысли. Что угодно — лишь бы избавиться от тесной власти императора! Или хотя бы натянуть ему нос…
Кое-кто именно за этим пришел на Сенатскую площадь.
А кое-кто выдумывал «католический социализм» как панацею для своей страны.
Чаадаев использовал хулу на Россию всего-навсего как инструмент для торжества своих религиозных взглядов — неистовой смеси европейской мистики и философии от разных авторов. Взгляды его оказались никому не нужны, и слава Богу: без православия Россия не стоит. Но смысл судьбы Чаадаева в русской общественной мысли — другой. То, в чем он сам видел только орудие, всего лишь кривое, ненадолго взятое в руки орудие, русские социалисты, революционеры, либералы не побрезговали занести в святцы своего стана.
Так плод дворянской спеси получил значение высокого идеала.