«Мой дар убог и голос мой не громок»: поэт-интеллектуал Евгений Баратынский

Арсений ЗАМОСТЬЯНОВ

03.03.2025

«Мой дар убог и голос мой не громок»: поэт-интеллектуал Евгений Баратынский

Материал опубликован в февральском номере журнала Никиты Михалкова «Свой».

Среди стихотворцев пушкинской плеяды — удивительно яркое созвездие! — Баратынский стоит особняком. Он в поэзии — философ, хотя современники Евгения Абрамовича, пожалуй, больше всего ценили его любовную лирику.

ОШИБКА МОЛОДОСТИ

Будущий классик появился на свет в родительском имении на Тамбовщине, в семье степенного генерал-лейтенанта, прошедшего университеты лейб-гвардии Преображенского полка. Абрам Андреевич довольно рано дослужился до генеральского чина, командовал лейб-гренадерским полком, выполнял подчас весьма непростые задания самодержца. Еще до рождения первенца оказался в опале: по указу Павла I был отставлен от службы с позволением носить мундир. В армию не вернулся, после гибели императора предпочел тихую помещичью жизнь. Брак генерала с фрейлиной императрицы Марии Федоровны оказался счастливым и прочным. У будущего поэта было семь младших братьев и сестер. Дядькой-воспитателем для Евгения стал итальянец Джьячинто Боргезе. Баратынский еще в детстве узнал язык Данте, всю жизнь любил и глубоко понимал итальянское искусство.

Родовую фамилию поэта до сих пор пишут в двух вариантах. Один из его предков, польский шляхтич, владел замком Боратынь в Галиции, отсюда и происходит вариация написания через «о», которую использовали только в армии и литературных журналах.

Раннее детство Евгения прошло в имениях Вяжле и Маре Тамбовской губернии, где его родителя избрали предводителем дворянства. Первое свое стихотворение тогдашний всеобщий любимец написал в пять лет, в честь именин дядюшки.

В двенадцать выдержал экзамен в Пажеский корпус, мечтая продолжить семейную традицию — стать генералом. Суровый режим заведения, в котором секли за любую провинность, не пришелся отроку по душе: в семье он привык к другому обращению. Увлекшись сочинениями Фридриха Шиллера и особенно его драмой «Разбойники», Баратынский вместе с друзьями организовал в корпусе тайное «Общество мстителей».

Они подсыпали преподавателям в табак «гишпанских мух», вызывавших аллергию, прибивали к подоконнику кивера, словом, резвились вовсю. В день своего 16-летия Евгений совершил проступок, который больше походил на преступление. Вместе с приятелем Дмитрием Ханыковым украл из бюро пятьсот рублей и черепаховую табакерку в золотой оправе. Жертвой стал отец одного из «разбойников», немедля прокутивших почти всю поживу. Нашли злоумышленников тоже быстро. Обворованный камергер Павел Приклонский объявил, что прощает «мстителей», однако Александр I велел их строго наказать. Ханыкова и Баратынского исключили из корпуса с запретом приема на службу (и военную, и гражданскую). Впрочем, загладить вину молодые люди могли, отслужив рядовыми в армии.

Евгений подумывал о самоубийстве, но через некоторое время излечился от нервной болезни. Прожив год с матерью в тамбовских имениях, поступил в феврале 1819-го рядовым в лейб-гвардии Егерский полк. Так сын генерала на семь лет стал солдатом (беспрецедентный случай!). Василий Жуковский об этом писал: «Государь в судьбе Баратынского был явным орудием Промысла: своею спасительною строгостию он пробудил чувство добра в душе, созданной для добра!» Однажды, когда Баратынский стоял на часах во дворце, его приметил строгий император. Впоследствии поэт воспоминал: царь «подошел ко мне, спросил фамилию, потрепал по плечу и изволил ласково сказать: «Послужи!»

В СОЛДАТСКОМ МУНДИРЕ

В ту пору Евгений подружился с еще одним будущим стихотворцем. Они совместно снимали жилье и сложили на пару иронические стихи:

Там, где Семеновский полк, в пятой роте, в домике низком,

Жил поэт Баратынский с Дельвигом, тоже поэтом.

Тихо жили они, за квартиру платили не много,

В лавочку были должны, дома обедали редко.

Часто, когда покрывалось небо осеннею тучей,

Шли они в дождик пешком, в панталонах трикотовых тонких,

Руки спрятав в карман (перчаток они не имели!),

Шли и твердили шутя: «Какое в россиянах чувство!»

Солдат Баратынский держался молодцом, однако произошедшее с ним повлияло на его характер. Евгений Абрамович стал относиться к жизни с этакой меланхолической печалью, хотя писал поначалу в непринужденной пушкинской манере.

Дельвиг помог ему опубликовать первые стихи в журнале «Благонамеренный», познакомил соседа с друзьями-стихотворцами. Солдатская жизнь приобрела богемный оттенок. В выходные дни Баратынскому, как дворянину, дозволялось носить фрак. Ни дружеских пирушек, ни амурных приключений «служивый» не избегал. К тому времени он уже написал стихотворение, которое спустя несколько лет благодаря композитору Михаилу Глинке станет известнейшим романсом:

Не искушай меня без нужды

Возвратом нежности твоей:

Разочарованному чужды

Все обольщенья прежних дней!

В 1820 году Баратынский сочинил эпикурейскую поэму «Пиры», в которой отразился присущий ему в молодости характер. Тогда он более всего ценил «богатой знати хлебосольство и дарованья поваров». По крайней мере, такую маску носил его лирический герой.

Первый настоящий творческий взлет связан с переводом в Финляндию, в Нейшлотский пехотный полк. Там была написана поэма «Эда», которая во многом предвосхитила «Евгения Онегина». В стихах Баратынского появилась свойственная ему одному, исполненная тайной печали интонация, которую как бы подчеркивают рассуждения, рожденные, по словам автора, «преждевременной опытностью».

В 1823 году он написал «Признание», одно из самых глубоких стихотворений в русской любовной лирике, характерное меланхолическим философствованием в финале:

Не властны мы в самих себе

И, в молодые наши леты,

Даем поспешные обеты,

Смешные, может быть, всевидящей судьбе.

Даже здесь проступает на первом плане не столько само чувство, сколько раздумье о нем, звучит признание не в любви, а в угасании оной — редкий мотив в поэзии. Это стихотворение Пушкин считал идеальным и даже (конечно, в шутку) зарекался впредь писать о чем-то подобном: «Признание» — совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий, хотя бы наборщик клялся мне Евангелием поступать со мною милостивее». Спустя много лет восхищавшийся творчеством Баратынского Корней Чуковский сказал: «Каков лицемер, а? Ведь это бог знает что! Этакого нарочно не придумаешь! Вы понимаете, что произошло? Находился в связи с женщиной, наморочил ей голову, наобещал ей с три короба, а теперь, собравшись жениться на другой, он еще пишет стихи, чтобы ее уговорить, а себя обезопасить». К изящной отповеди бывшего любовника примешиваются воспоминания о тщетных юношеских надеждах — в творчестве, в сфере идей, принципов.

В начале 1826 года, обогатив столичные журналы своими «финскими» стихами, он навсегда расстался с армией, сполна отслужив положенный срок. «Едва ли можно было встретить человека умнее его, но ум его не выбивался наружу с шумом и обилием. Нужно было допрашивать, так сказать, буровить этот подспудный родник, чтобы добыть из него чистую и светлую струю. Но за то попытка и труд бывали богато вознаграждаемы», — рассуждал Петр Вяземский, тоже обладатель редкого ума и отточенного поэтического вкуса.

Когда казалось, что в литературу пришли новые люди, с которыми Евгению Абрамовичу трудно будет поладить, молодой философ, будущий идеолог славянофильского направления русской мысли Иван Киреевский начал выпускать «журнал наук и искусств» под названием «Европеец». Это наименование Баратынскому не понравилось: он ценил издателя за его желание создавать отечественную философию не по западным образцам, а «из господствующих интересов нашего народного и частного быта». И тем не менее поэт был готов принять активное участие в работе над новым изданием, писать критические статьи, полемизировать, став «непременным и усердным сотрудником». Для начала отдал редакции «Перстень», мистическую повесть о помещичьей жизни. Увы, журнал запретили после второго номера — за статью Киреевского, в которой он позволил себе «рассуждение о высшей политике».

Впредь Баратынский не предпринимал попыток участвовать в больших литературных начинаниях, а бывшему издателю «Европейца» написал: «Я вместе с тобой лишился сильного побуждения к трудам словесным... Что делать!.. Будем мыслить в молчании». Это он умел, как никто другой. Отныне язык повествования не упрощал, отказался от напевности, прозрачности, разговорных интонаций. Теперь его влекли громоздкие и многозначительные формулы. Ни к службе, ни к журнальной деятельности поэт оказался не приспособлен. Киреевский оставил о нем такие воспоминания: «Ум тонкий, так сказать, до микроскопической проницательности». Баратынский сумел переплавить эти свои качества в стихи.

«ОЧЕНЬ МИЛ, НО...»

Из всех поэтов золотого века у него сложились, пожалуй, самые сложные взаимоотношения с Пушкиным, хотя с исторической дистанции их внутренний конфликт разглядеть сложно. Баратынский в меньшей степени, нежели другие его современники, пребывал под влиянием пушкинского стиха. Сам Александр Сергеевич талант Евгения Абрамовича определил безупречно: «Оригинален, ибо мыслит». Несколько лет они активно переписывались. Пушкин поддерживал поэтические проекты Баратынского, однако их письма посвящались только литературным вопросам. Поэты не откровенничали друг с другом, а с годами и вовсе охладели ко взаимной переписке. Обнаружились принципиальные различия. Поэзию собрата по перу наш главный гений считал совершенной, но слишком рациональной, а тот осторожно критиковал былого друга за легковесность. Недаром еще при жизни обоих появилась гипотеза о том, что в «Моцарте и Сальери» автор намекал как раз на этот творческий конфликт (себя, разумеется, представив в образе Моцарта). Незадолго до роковой дуэли Пушкин написал: «Баратынский очень мил. Но мы как-то холодны друг к другу». Расхождение было принципиальным. Русская поэзия до конца XIX века шла по пути пушкинской гармонии и легкости, с преобладанием реалистических сюжетов, с интересом к общественным, бытовым проблемам — словом, продолжала дописывать «энциклопедию русской жизни». Баратынский предлагал другое направление — философское, метафизическое, усложненное (и по музыкальности стиха, и по проблематике).

Известной со времен Горация миссии поэта-пророка, собеседника эпох, к памятнику которого «не зарастет народная тропа», Евгений Абрамович противопоставил образ стихотворца, не претендующего на лавры, однако надеющегося стать для будущих ценителей поэзии умным, чутким собеседником.

Мой дар убог и голос мой не громок,

Но я живу, и на земли мое

Кому-нибудь любезно бытие:

Его найдет далекий мой потомок

В моих стихах: как знать? душа моя

Окажется с душой его в сношеньи,

И как нашел я друга в поколеньи,

Читателя найду в потомстве я.

Так и случилось. Его уже давно не числят «поэтом второго ряда». Глубина, изящество написанных им в молодые лета стихов и философская усложненность поздних произведений «русского Сальери» привлекают многих.

Он по-настоящему понял Пушкина только после его гибели, когда вместе с другими поэтами разбирал бумаги покойного. «Все последние пьесы его отличаются... силою и глубиною! Он только что созревал. Что мы сделали, Россияне, и кого погребли! — слова Феофана на погребение Петра Великого», — писал жене восхищенный Баратынский, наконец осознавший, что за игривостью слога, шутками, светской болтовней скрывался мыслитель, который, быть может, не был его единомышленником, однако не уступал ему в способности глубокого осмысления мироздания.

«ПУТЕМ СВОИМ ЖЕЛЕЗНЫМ»

После отставки почти вся жизнь Евгения Абрамовича прошла в имениях, родовых и тех, что достались в приданое. Он набросал чертежи новой усадьбы с башенкой и эркерами. «Есть милая страна, есть угол на земле», — говорил поэт о Муранове, где жил как глава семьи, в которой родилось восемь детей. Баратынский был счастливо женат — с легкой руки Дениса Давыдова, познакомившего его с дочерью генерала Льва Энгельгардта Анастасией. Эту пару роднила любовь к уединению, объединяло развившееся с годами нежелание вращаться в свете. После гибели Пушкина он поначалу мало писал, чаще правил свои прежние стихи.

В 1842 году подготовил к изданию целую россыпь новых стихотворений. Сегодня эту книгу под названием «Сумерки» — автор заранее определил ее как собственное литературное завещание — нередко называют первым настоящим русским поэтическим сборником. В нем есть внутренняя драматургия, передающаяся от стихотворения к стихотворению смысловая связь. Баратынский предстал здесь мрачноватым пророком, мыслителем, избравшим сложные материи. Прежнюю легкость любовных элегий сменили серьезные размышления. В центральном произведении — «Последний поэт» — он противопоставил душевный и духовный мир новейшим на тот момент технологиям:

Век шествует путем своим железным;

В сердцах корысть, и общая мечта

Час от часу насущным и полезным

Отчетливей, бесстыдней занята.

Исчезнули при свете просвещенья

Поэзии ребяческие сны,

И не о ней хлопочут поколенья,

Промышленным заботам преданы.

Основательные, с громкой поступью тяжелых предчувствий строфы, где за каждым образом ощущается напряжение мысли, можно уподобить работе стального механизма, и это усиливает драматизм прощания с «ребяческими снами» поэзии.

Стихотворение не понравилось Белинскому. Тот, высоко ценивший поэтическое мастерство Баратынского, увидел в его программном сочинении брюзжание, нелепый приговор прогрессу. «Бедный век наш — сколько на него нападок, каким чудовищем считают его! И все это за железные дороги, за пароходы — эти великие победы его, уже не над материей только, но над пространством и временем!». В ту пору слово Неистового Виссариона имело большой вес. Безболезненно пережить язвительный отзыв именитого критика поэт не смог, по словам Николая Гоголя, он тогда «стал для всех чужим и никому не близким».

В начале 1843 года помещику Баратынскому повезло. Неплохо заработав на продаже леса, он с семьей (супруги взяли в дорогу троих старших детей) отправился в путешествие, о котором давно мечтал. Путь лежал через Швейцарию, Германию, Париж, Марсель, а оттуда — «пироскафом» — в Неаполь. В странствиях по Италии поэтом овладело желание подвести итоги жизненного пути. «Много земель я оставил за мною / Много я вынес смятенной душою / Радостей ложных, истинных зол, / Много мятежных решил я вопросов, / Прежде чем руки марсельских матросов / Подняли якорь, надежды символ!» — Баратынскому казалось, что дальние страны — последнее из того, чего он не видел прежде.

В Старом Свете его интересовала седая старина. Новшества ему решительно не нравились. Накануне нового года друзьям на Родину поэт писал: «Поздравляю вас с будущим, ибо у нас (в России. — «Свой») его больше, чем где-либо». С печалью наблюдал, как «новейшая цивилизация» пыталась сохранить «остатки природы» и «проявлений искусства». В июне 1844-го, путешествуя по Италии, почувствовал сильную головную боль. На следующий день, в Неаполе, скоропостижно скончался. Как казалось многим — от хандры, устав от жизни к 44 годам. Публицист Александр Тургенев упрекал итальянских врачей: «Можно было спасти кровопусканием. Доктор не настоял; другого призвали уже после смерти к жене».

Через год кипарисовый гроб с его телом морем доставили в Петербург. На похоронах в Александро-Невской лавре ему поклонились лишь три литератора: старые друзья Петр Вяземский и Владимир Одоевский, а также завсегдатай светских и литературных событий Владимир Соллогуб. Что ж, Баратынский и сам не любил шумных сборищ.

После смерти поэта вдова подарила Мураново своей младшей сестре Софье, а ее дочь в 1869 году вышла замуж за сына Федора Тютчева Ивана. Сам Федор Иванович в этой усадьбе никогда не жил, но его потомки устроили в имении музей в честь знаменитого предка. Так соединились судьбы двух русских стихотворцев, для которых мысль была основой стиха. Поэт-интеллектуал Тютчев являлся продолжателем линии Баратынского в русской литературе. Их литературное родство не заметить трудно.

У первого из них действительно был как будто далеко не самый громкий голос. Но он внятно и неповторимо звучит сквозь века.