Дмитрий Ивинский: «Кризисные ситуации — голод, мор, война — важны как показатель границ возможностей высшей власти»

Алексей ФИЛИППОВ

18.05.2020


Пандемия

190 лет назад, в тридцатые годы XIX века, в Россию пришла пандемия холеры, которую, как и коронавирус в 2020 году, еще не умели лечить, и страну разделили описанные Пушкиным карантины. Вскоре начались холерные бунты, перешедшие в страшные мятежи военных поселений, — Севастополь на несколько дней перешел в руки бунтовщиков. Как холера и холерные бунты сформировали представления Пушкина и Лермонтова о русском народе, русском бунте и русской власти? Были ли холерные мятежи отдаленной репетицией 1917-го, революции и Гражданской войны? Об этом «Культуре» рассказывает доктор филологических наук Дмитрий Ивинский, профессор филологического факультета МГУ.

— С чем была связана слабость власти во время карантинных мятежей, растерянность и безынициативность военных начальников, людей заслуженных и бывалых, генерал-майора Леонтьева в Старой Руссе и впоследствии разжалованного в солдаты ветерана 1812 года, генерал-лейтенанта Турчанинова в Севастополе? Почему трусили их подчиненные — как майор Емельянов, вытолкнувший из ротного каре и лично отдавший на растерзание бунтовщикам двух офицеров?

— Холерные бунты были следствием недоверия властям, а в каком-то смысле и просто отчаяния. Попавшие в карантины люди не получали ни помощи, ни информации из источников, которым они могли бы доверять хотя бы частично. В результате они приходили к выводу, что помощи им не дождаться, потому что ее никто не собирается оказывать. Все происходившее с ними, как им казалось, свидетельствовало о том, что власть заинтересована только в скорейшей гибели заболевших и намерена всячески ей способствовать. В этой ситуации распространялись слухи, что по приказу властей доктора отравляли воду и хлеб, рассыпали яд по дорогам. Именно так было в Старой Руссе, в военных поселениях, где до и во время бунта, «горячая» фаза которого продолжалась с 11 июля по 7 августа 1831 года, местное начальство фактически оказалось сначала заложником этой ситуации, а потом и ее жертвой.

Оно отлично понимало и то, что ему не верят, и то, что ситуация ухудшается с каждым днем, и то, что нет никакой возможности ее изменить или хотя бы замедлить развитие негативных тенденций. И когда генералы и офицеры, привыкшие к исполнению распоряжений всеведущей высшей власти, оказывались один на один с безысходностью такого рода, все зависело от их решимости действовать так, как было возможно и необходимо. Генерал Николай Леонтьев, о котором вы упомянули, не решился приказать открыть огонь по толпе мятежников: мало того, что он был малодушен, он еще и отдавал себе отчет в бессмысленности подобного рода действий. Вскоре он был убит — его забили шомполами. 

Нечто отдаленно подобное произошло и в Севастополе, но там ситуация была иной. Карантин вокруг города, которому угрожала то ли чума, то ли холера, первоначально принятая за чуму, был развернут поздней весной 1828 года и держался, с периодическими ужесточениями режима, до марта 1830 года, когда всем жителям запретили выходить из домов. Запрет сняли в мае, но не для всех. К этому времени с полной и даже чрезмерной очевидностью выяснилось, что распоряжавшиеся продовольствием и всем прочим чиновники, продолжали трудиться, как привыкли и умели, т.е. «в особо крупных размерах», вызывая ненависть населения, истощенного психологически и экономически. Любая локальная вспышка в этой ситуации могла привести к бунту, что в конце концов и произошло. Полиция из города бежала, матросы присоединились к мятежу, как и часть гарнизона, отказавшегося действовать против бунтовщиков.

— Против кого люди бунтовали? Разделяли ли они свое начальство и высшую власть — царя?

— Местная и высшая власть, конечно, в народе не отождествлялись. Николай I прекрасно это понимал и именно потому рисковал собой, появляясь в холерной Москве и Новгороде, в других местах. Но дело здесь не только в народе — вспомним, как граф Юлий Струтынский передавал пушкинский рассказ о том судьбоносном разговоре с императором 8 сентября 1826 года, который закончился прощением поэта. Вот как, по словам самого Пушкина, разговаривали поэт и царь: 

« — Ваше величество, — отвечал я, — кроме республиканской формы правления, которой препятствует огромность России и разнородность населения, существует еще одна политическая форма: конституционная монархия...
— Она годится для государств, окончательно установившихся, — перебил государь тоном глубокого убеждения, — а не для тех, которые находятся на пути развития и роста. Россия еще не вышла из периода борьбы за существование. Она еще не добилась тех условий, при которых возможно развитие внутренней жизни и культуры. Она еще не добыла своего политического предназначения. Она еще не оперлась на границы, необходимые для ее величия. Она еще не есть тело вполне установившееся, монолитное, ибо элементы, из которых она состоит, до сих пор друг с другом не согласованы. Их сближает и спаивает только самодержавие — неограниченная, всемогущая воля монарха. Без этой воли не было бы ни развития, ни спайки, и малейшее сотрясение разрушило бы все строение государства. (Помолчав). Неужели ты думаешь, что, будучи нетвердым монархом, я мог бы сокрушить главу революционной гидры, которую вы сами, сыны России, вскормили на гибель ей! Неужели ты думаешь, что обаяние самодержавной власти, врученной мне Богом, мало содействовало удержанию в повиновении остатков гвардии и обузданию уличной черни, всегда готовой к бесчинству, грабежу и насилию? Она не посмела подняться против меня! Не посмела! Потому что самодержавный царь был для нее живым представителем Божеского могущества и наместником Бога на земле; потому что она знала, что я понимаю всю великую ответственность своего призвания и что я не человек без закала и воли, которого гнут бури и устрашают громы!
Когда он говорил это, ощущение собственного величия и могущества, казалось, делало его гигантом. Лицо его было строго, глаза сверкали. Но это не были признаки гнева, нет! Он в ту минуту не гневался, но испытывал свою силу, измеряя силу сопротивления, мысленно с ним боролся и побеждал».


Николай I, действуя подобным образом в кризисных ситуациях, не останавливался и перед резкими политическими решениями. Как известно, следствием событий в Старой Руссе стало упразднение военных поселений.

— Николая I участники холерных бунтов воспринимали не как обычного человека, а как полубога. Было ли это гарантом стабильности государства, по словам Лермонтова, «полного гордого доверия покоя»? Или же, как показал 1917 год, подведенной под него миной?

— К Николаю I было немало претензий (в основном частного характера) и у Пушкина, и у людей его круга, но никто из них не ставил под сомнение ни личное мужество царя, ни глубину понимания им своей миссии. В этом отношении показательны слова князя П.А. Вяземского, надолго пережившего Пушкина, но по большим политическим вопросам крайне редко с ним всерьез расходившегося, сказанные по поводу смерти Николая I: 

«Я не мыслю себе Россию без Государя Николая Павловича, особенно в нынешних обстоятельствах. В глубине души я глубоко верю в прекрасные и добрые качества нового Императора, в ясность и разумность его суждений, глубокое чувство национального достоинства, но все же мне кажется, что в настоящую минуту великому делу недостает его творца, что что-то разбилось, остановилось в течении этого дела. Это как если бы Провидение изменило нам. И какая высокая смерть, как она объясняет, как дополняет жизнь, исполненную преданности, непоколебимой верности, непрестанного долга. Признаться, она превзошла все, что я мог ожидать от характера Государя. Я всегда признавал за ним твердую волю, великую энергию деяний, но я не умел угадать в нем эту силу, это чистосердечие, проявившиеся так высоко, так истинно в его последние минуты. Если после этого его недоброжелатели не окажутся от своих несправедливых и оскорбительных претензий и не покаются торжественно перед его памятью, то они будут способны отрицать солнечный свет».

Этот образ Николая I сформировался раньше, в том числе усилиями Пушкина, и именно в годы испытаний, таких, как холера и бунты. В его «Герое» (1830), посвященном эпизоду появления Николая I в холерной Москве, говорилось:

Да будет проклят правды свет,
Когда посредственности хладной,
Завистливой, к соблазну жадной,
Он угождает праздно! — Нет!
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман…
Оставь герою сердце! Что же
Он будет без него? Тиран…

— В чем же суть, главное содержание этого образа?

— Герой, обладающий сердцем, — вот пушкинский образ идеального монарха. На этом фоне восприятие Николая II не только интеллигенцией, но и частью тогдашней высшей аристократии и государственной элиты видится какой-то зеркальной противоположностью: мало того, что никто не видит в нем героя, ему и в сердце отказывают. И как только эта противоположность оформляется в сознании этих групп, империя обречена, поскольку император более не является сакральной фигурой, а вместе с тем рушится и вся мифология власти, без которой не бывает устойчивых цивилизационных проектов. 

— Что такое пушкинское «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный» и лермонтовское «Настанет год, России черный год, когда царей корона упадет…» — мистическое предвидение или отражение настроений дворянского общества 1830-го, калька общего смятения и тревоги?

— Кризисные ситуации — голод, бунт, мор, война — в каком-то смысле важны не сами по себе, а как своеобразный показатель границ возможностей высшей власти, не только управленческих и политических, но и нравственных и волевых. Каждая из подобных ситуаций, начиная по крайней мере с пугачевщины, в скрытом виде содержала в себе прообраз дальнейших мятежей и смут, в том числе событий 1917-го и последующих годов, когда выяснилось, что только тонкая грань отделяет от пробуждения силы хаоса, дремлющей в народной душе. Это обстоятельство было понятно и Пушкину, который рассматривал события 1830-1831 годов (не только холеру и холерные бунты, но и польское восстание, которое с большим трудом было подавлено) как время предельного напряжения сил государства. Из этого понимания выросла, в частности, его книга об истории пугачевского бунта, многие страницы которой, как позднее и некоторые страницы романа «Капитанская дочка», несут на себе отпечаток бессмысленных и беспощадных бунтов, вроде холерного в Старой Руссе. Отсюда же и лермонтовское «Настанет год, России черный год…» с темой падающей короны русских царей: здесь и мистика предвидения, и острое ощущение опасности, исходящей не только от европейской революции, но и из глубин народной души, лишь частично оформленной имперским проектом. 

Все это было настолько острым личным переживанием, что литература оказывалась занятием второстепенным — даже в глазах Пушкина. Вот его письмо к Вяземскому от 3 августа 1831 года.

« <…> Нам покаместь не до смеха: ты верно слышал о возмущениях Новогородских и Старой Руси. Ужасы. Более ста человек генералов, полковников и офицеров перерезаны в Новг.<ородских> поселен<иях>со всеми утончениями злобы. Бунтовщики их секли, били по щекам, издевались над ними, разграбили дома, износильничали жен; 15 лекарей убито; спасся один при помощи больных, лежащих в лазарете; убив всех своих начальников, бунтовщики выбрали себе других — из инженеров и коммуникационных. Государь приехал к ним вслед за Орловым. Он действовал смело, даже дерзко; разругав убийц, он объявил прямо, что не может их простить, и требовал выдачи зачинщиков. Они обещались и смирились. Но бунт Старо-Русской еще не прекращен. Военные чиновники не смеют еще показаться на улице. Там четверили одного генерала, зарывали живых, и проч. Действовали мужики, которым полки выдали своих начальников. — Плохо, Ваше сиятельство. Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы».

Фото на анонсе: tsargrad.tv