01.03.2018
Русский Берлин. Май 1923 года. Вера Слоним явилась будущему классику загадочной незнакомкой в черной полумаске. И хотя эмигрантская газета «Руль» указывала в светской хронике, что Благотворительный бал проходил 9-го числа, Владимир и Вера считали датой знакомства 8 мая.
Ей — 21, ему — 24. Молодой поэт, печатающийся под псевдонимом Сирин, уже признан такими мэтрами, как Тэффи и Саша Черный. Сноб и франт, наследник рода золотопромышленников Рукавишниковых по женской линии, носитель известной дворянской фамилии — по мужской. Она — образованная петербурженка, дочь бежавшего от революции богатого адвоката еврейского происхождения, в то время владельца издательства. Красавица не снимала маски до конца вечера. По версии сестры писателя Елены Сикорской, девушка скрывала лицо, чтобы «ее изумительная, хотя и небеспримерная красота не отвлекла поэта от других ее уникальных достоинств — отзывчивости к поэзии... и поразительной духовной созвучности его стихам».
С бала ушли вместе, гуляли всю ночь, беседовали, восхищались весенними красками и вечерними тенями. А через пару дней Владимир уехал на юг Франции под Тулон — на ферму, которой управлял один из коллег его покойного отца. Набоков знал, что Вера читает все его стихи, и 24 июня в вышеупомянутом эмигрантском ревю вышла «Встреча» — его зашифрованное к ней послание.
Тоска, и тайна, и услада...
Как бы из зыбкой черноты
медлительного маскарада
на смутный мост явилась ты.
И ночь текла, и плыли молча
в ее атласные струи
той черной маски профиль волчий
и губы нежные твои.
И под каштаны, вдоль канала,
прошла ты, искоса маня;
и что душа в тебе узнала,
чем волновала ты меня?
Финальная фраза «Но если ты моя судьба» не оставляла повода для сомнений: в то лето Вера отправила на ферму Домэн-де-Больё как минимум три письма, которые впоследствии уничтожила — личную жизнь от посторонних глаз она оберегала тщательно. В ответ Набоков написал: «Не скрою: я так отвык от того, чтобы меня — ну, понимали, что ли, — так отвык, что в самые первые минуты нашей встречи мне казалось: это — шутка, маскарадный обман... А затем... И вот есть вещи, о которых трудно говорить — сотрешь прикосновеньем слова их изумительную пыльцу... Мне из дому пишут о таинственных цветах. Хорошая ты... И хороши, как светлые ночи, все твои письма...» Набоков продолжает с уверенностью («Да, ты мне нужна, моя сказка. Ведь ты единственный человек, с которым я могу говорить — об оттенке облака, о пении мысли и о том, что, когда я сегодня вышел на работу и посмотрел в лицо высокому подсолнуху, он улыбнулся мне всеми своими семечками»). Владимир вообще забрасывал ее корреспонденцией, Вера отвечала в одном случае из пяти.
Страстные признания начались уже зимой 1923 года: «Я клянусь <...> что так, как я люблю тебя, мне никогда не приходилось любить, — с такою нежностью — до слез, — и с таким чувством сиянья. <...> Я люблю тебя, я хочу тебя, ты мне невыносимо нужна».
В конце января 1924 года состоялась помолвка. И тут же полетели письма к невесте: «Моя прелестная, моя любовь, моя жизнь, я ничего не понимаю: как же это тебя нет со мной? Я так бесконечно привык к тебе, что чувствую себя теперь потерянным и пустым: без тебя — души моей. Ты для меня превращаешь жизнь во что-то легкое, изумительное, радужное, — на все наводишь блеск счастия...»
Даже накануне свадьбы она получала короткие записки: «Я люблю тебя. Бесконечно и несказанно. Проснулся ночью и вот пишу это. Моя любовь, мое счастье». Набоков был корреспондентом неутомимым. Делился всем подряд, подробностями своего дня, впечатлениями, внезапными восторгами. Например, по отношению к детям: «Какая прелесть маленький Ники! — пишет он про сына двоюродного брата Сергея. — Не мог от него оторваться. Лежал красненький, растрепанный, с бронхитом, окруженный автомобилями всех мастей и калибров».
Иногда язвил, как, например, про семью Глеба Струве: «Трое из детей в отца, очень некрасивые, с толстыми рыжими носиками (впрочем, старшая очень attractive), а четвертый, мальчик лет десяти, тоже в отца, да в другого: совершенно очаровательный, нежнейшей наружности, с дымкой, боттичелливатый — прямо прелесть. Юленька болтлива и грязна по-прежнему, увлекается скаутством, носит коричневую жакетку и широкополую шляпу на резинке. Чая не было в должное время, зато «обед» состоял из кулича и пасхи (прескверных) — это все, что дети получили, причем так делается не по бедности, а по распущенности».
Получивший за страсть к энтомологии прозвище Vlad the Impaler (журналисты сравнивали писателя с графом Дракулой — тот сажал на колья врагов, а Набоков на булавку бабочек), автор «Лолиты» и «Защиты Лужина» тем не менее не позволял истреблять грызунов, хотя те и наносили ущерб запасам: «Я спасаю мышей, их много на кухне. Прислуга их ловит: первый раз хотела убить, но я взял, и понес в сад, и там выпустил. С тех пор все мыши приносятся мне с фырканьем: Das habe ich nicht gesehen. Я уже выпустил таким образом трех или, может быть, все ту же. Она вряд ли оставалась в саду». А то вдруг принимался восхищаться чьим-то домашним питомцем: «Душа моя, какой у них кот! Что-то совершенно потрясающее. Сиамский, темного бежевого цвета, или taupe, с шоколадными лапками <...> и дивные ясно-голубые глаза, прозрачно зеленеющие к вечеру, и задумчивая нежность походки, какая-то райская осмотрительность движений. Изумительный, священный зверь, и такой молчаливый — неизвестно, на что смотрит глазами этими, до краев налитыми сапфирной водой».
Вера отвечала редко и все больше по делу. Набоков не оставлял без комментариев и ее молчания: «Ты безглагольна, как все, что прекрасное. Я уже свыкся с мыслью, что не получу от тебя больше ни одного письма, нехорошая ты моя любовь». Порой дулся: «Ты не находишь ли, что наша переписка несколько... односторонняя? Я так обижен на тебя, что вот начинаю письмо без обращенья»...
Иногда переводил в шутку: «Тюфка, по-моему, ты пишешь ко мне слишком часто! Целых два письмеца за это время. Не много ли? Я небось пишу ежедневно». Или — «Будет завтра мне письмыш? Сидит ли он сейчас в почтовом вагоне, в тепле, между письмом от госпожи Мюллер к своей кухарке и письмом господина Шварц к своему должнику?»
Зато как радовался русско-американский гений, когда Вера Евсеевна все-таки находила время для ответа: «Душенька моя, любовь, любовь, любовь моя, — знаешь ли что, — все счастие мира, роскошь, власть и приключенья, все обещанья религий, все обаянье природы и даже человеческая слава не стоят двух писем твоих»... «Я все гуляю по твоему письму, исписанному со всех сторон, хожу, как муха, по нем головой вниз, любовь моя!»