Алексей Толстой: «Полная и голая правда есть предмет науки, а не искусства»

Елена ФЕДОРЕНКО

31.08.2017

5 сентября исполняется 200 лет со дня рождения Алексея Константиновича Толстого. Автор исторического романа «Князь Серебряный» и трагедий «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович», «Царь Борис», дивной импрессионистической лирики — «Средь шумного бала, случайно», «То было раннею весной», «Колокольчики мои, цветики степные», строгих баллад, политических сатир и один из создателей Козьмы Пруткова ответил на вопросы «Культуры». 

культура: Сохранилось немало свидетельств о Вашей матери Анне Перовской, любимой, хоть и побочной дочери графа Алексея Разумовского, сенатора в правлении Екатерины Великой и министра народного просвещения при Александре I. Брак внучки гетмана Кирилла Разумовского с графом Константином Толстым не принес счастья. Развод родителей омрачил детские годы? 
Толстой: Я родился в С.-Петербурге в 1817 году, но уже шести недель от роду был увезен в Малороссию своей матерью и дядей с материнской стороны г-ном Алексеем Перовским. Он воспитал меня, первые годы мои прошли в его имении, поэтому я и считаю Малороссию своей настоящей родиной. Мое детство было очень счастливо и оставило во мне одни только светлые воспоминания. Единственный сын, не имевший никаких товарищей для игр и наделенный весьма живым воображением, я очень рано привык к мечтательности, вскоре превратившейся в ярко выраженную склонность к поэзии.

культура: Алексея Перовского, внебрачного сына Разумовского, мы знаем как Антония Погорельского, сочинившего волшебную повесть-сказку «Черная курица, или Подземные жители». Дядя, заменивший Вам отца, был увлеченный книгочей и библиофил, он же стал Вашим первым литературным наставником. Когда потянулись к сочинительству?
Толстой: С шестилетнего возраста я начал марать бумагу и писать стихи — настолько поразили мое воображение некоторые произведения наших лучших поэтов, найденные мною в каком-то толстом сборнике. Внешний вид этой книги врезался мне в память, и мое сердце забилось бы сильнее, если бы я увидел ее вновь. Я таскал ее за собою повсюду, прятался в саду или в роще, лежа под деревьями, и изучал ее часами. Вскоре я уже знал ее наизусть, упивался музыкой разнообразных ритмов и старался усвоить их технику. Мои первые опыты были, без сомнения, нелепы, но в метрическом отношении они отличались безупречностью.

Много содействовала этому (склонности к поэзии) природа, среди которой я жил; воздух и вид больших лесов, страстно любимых мною, произвели на меня глубокое впечатление, наложившее отпечаток на мой характер и на всю мою жизнь и оставшееся во мне и поныне. Воспитание мое продолжалось дома.

культура: А как сложилась дружба с будущим царем Александром II? Вы же не только приглашались на праздники к цесаревичу, но и вместе ездили в Италию, на остров Комо?
Толстой: В возрасте 8 или 9 лет я отправился вместе со своими родными в Петербург, где был представлен цесаревичу и допущен в круг детей, с которыми он проводил воскресные дни. С этого времени благосклонность его ко мне никогда не покидала меня.

культура: Вы всю жизнь состояли в откровенной переписке. Например, в 1860-м отправили императору письмо-предостережение о том, как уродуют «ненужными пристройками» старинные памятники Москвы, Новгорода, Пскова... 
Толстой: Тогда в Москве снесли древнюю колокольню Страстного монастыря, и она рухнула на мостовую, как поваленное дерево, так что не отломился ни один кирпич, настолько прочна была кладка, а на ее месте соорудили новую псевдорусскую колокольню. Той же участи подверглась церковь Николы Явленого на Арбате, относившаяся ко времени царствования Ивана Васильевича Грозного и построенная так прочно, что и с помощью железных ломов еле удавалось отделить кирпичи один от другого. 

культура: Что же Вы писали?
Толстой: Государь, я знаю, что Вашему величеству не безразлично то уважение, которое наука и наше внутреннее чувство питают к памятникам древности. Обращая внимание на этот беспримерный вандализм, принявший уже характер хронического неистовства, заставляющего вспомнить о византийских иконоборцах, я, как мне кажется, действую в видах Вашего величества, которое, узнав обо всем, наверно, сжалится над нашими памятниками старины и строгим указом предотвратит опасность их систематического и окончательного разрушения... 

культура: Не побоялись попросить «друга детства» об отставке? С чего начали?
Толстой: Государь, служба, какова бы она ни была, глубоко противна моей натуре; знаю, что каждый должен в меру своих сил приносить пользу отечеству, но есть разные способы приносить пользу. Путь, указанный мне для этого провидением, — мое литературное дарование, и всякий иной путь для меня невозможен. Из меня всегда будет плохой военный и плохой чиновник, но, как мне кажется, не впадая в самомнение, могу сказать, что я хороший писатель. 

Сперва находился на гражданской службе, потом, когда вспыхнула война, как все, стал военным. После окончания войны я уже готов был оставить службу, чтобы всецело посвятить себя литературе, когда Вашему величеству угодно было сообщить мне, чтобы я состоял при Вашей особе. Я подчинился и стал флигель-адъютантом Вашего величества. Я думал тогда, что мне удастся победить в себе натуру художника, но опыт показал, что я напрасно боролся с ней. Служба и искусство несовместимы, одно вредит другому, и надо делать выбор. 

культура: Вы ведь отчасти лукавили — Вас не устраивала не столько служба, сколько социальные и политические реалии... 
Толстой: Моя плоть — русская, славянская, но душа моя — только человеческая. Если бы перед моим рождением, Господь бы сказал мне: «Граф! выбирайте народ, среди которого вы хотите родиться!» — я бы ответил ему: «Ваше величество, везде, где вам будет угодно, но только не в России!». И когда я думаю о красоте нашего языка, когда я думаю о красоте нашей истории до проклятых монголов, мне хочется броситься на землю и кататься в отчаянии от того, что мы сделали с талантами, данными нам Богом! 

культура: На три десятилетия Вас опередил Александр Сергеевич, написав: «Черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом!» Ваша едкая критика министерских чиновников, сановников-бюрократов, да и общий настрой вряд ли не «долетал» до Двора... Чем так раздражали Вас люди служащие?
Толстой: Тяжело не упасть в такое время, когда все понятия извращаются, когда низость называется добродетелью, предательство входит в закон, а самая честь и человеческое достоинство почитаются преступным нарушением долга! ... случается иногда с людьми, привыкшими играть с другими как с пешками: они в своих сметах слишком дешево ставят нравственное чувство человека и расчет их бывает неверен.

Те, которые не служат и живут у себя в деревне, называются праздношатающимися или вольнодумцами. Им ставят в пример полезных людей, которые в Петербурге танцуют, ездят на ученье или являются каждое утро в какую-нибудь канцелярию и пишут там страшную чепуху.

культура: Да и чиновник-графоман Козьма Прутков, придуманный Вами и Вашими кузенами братьями Жемчужниковыми, немало поиздевался над карьеристами, искателями выгоды, чинопочитателями, над идеологией господствовавшей власти. Зачем этот нарцисс, самозабвенный бюрократ николаевской эпохи начал писать? 
Толстой: Да он же сам дал отповедь в «Письме известного Козьмы Пруткова к неизвестному фельетонисту «С.-Петербургских ведомостей»: «Я просто анализировал в уме своем большинство поэтов, имевших успех; этот анализ привел меня к синтезису: ибо дарования, рассыпанные между другими поэтами порознь, оказались совмещенными во мне едином!.. Прийдя к такому сознанию, я решился писать. Решившись писать, я пожелал славы. Пожелав славы, я избрал вернейший к ней путь: подражание именно тем поэтам, которые приобрели ее в некоторой степени...» 

культура: Многие выражения директора Пробирной палатки вошли в нашу речь и цитируются в литературе. Какие перлы Пруткова были популярны в Вашем окружении?
Толстой: «Вещи бывают великими и малыми не токмо по воле судьбы и обстоятельства, но также по понятиям каждого». «Бывает, что усердие превозмогает и рассудок». «Единожды солгавши, кто тебе поверит?». «Никто не обнимет необъятного». «Копая другому яму, сам в нее попадешь».

культура: В Ваших балладах немало былинных героев и сказочных ситуаций. В прозе же столько мистики, привидений, вампиров...
Толстой: Вы их, Бог знает почему, называете вампирами, но я могу вас уверить, что им настоящее русское название: упырь, так как они происхождения чисто славянского, хотя встречаются во всей Европе и даже в Азии, то и неосновательно придерживаться имени, исковерканного венгерскими монахами, которые вздумали было все переворачивать на латинский лад и из упыря сделали вампира... Это все равно, что если бы мы, русские, говорили вместо привидения — фантом или ревенант! 

Я так же, как и вы, не верил ничему, что люди условились называть сверхъестественным; но, несмотря на то, нередко в груди моей раздавались странные отголоски, противоречившие моему убеждению. Я любил к ним прислушиваться, потому что мне нравилась противоположность мира, тогда передо мною открывшегося, с холодною прозою мира настоящего; но я смотрел на картины, которые развивались передо мною, как зритель смотрит на интересную драму. Живая игра актеров его увлекает, но между тем он знает, что кулисы бумажные и что герой, покинув сцену, снимет шлем и наденет колпак. 

культура: Внимание к потусторонним силам — следствие богатого воображения? 
Толстой: Всегда испытывал неодолимое влечение к искусству вообще, во всех его проявлениях. Та или иная картина или статуя, равно как и хорошая музыка, производили на меня такое сильное впечатление, что волосы мои буквально поднимались на голове. Тринадцати лет от роду я совершил с родными первое путешествие в Италию. Невозможно было бы передать всю силу моих впечатлений и тот переворот, который произошел во мне, когда сокровища искусства открылись моей душе, предчувствовавшей их еще до того, как я их увидел воочию. Мы начали с Венеции, где дядя мой сделал значительные приобретения в старинном дворце Гримани. В их числе был приписываемый Микеланджело бюст молодого фавна, одна из великолепнейших вещей, какие я только знаю... Когда его перенесли в отель, где мы жили, я не отходил от него. Ночью... нелепейшие страхи терзали мое воображение. Я задавал себе вопрос, что я смогу сделать для спасения этого бюста, если в отеле вспыхнет пожар, и пробовал поднять его, чтобы убедиться, смогу ли я унести его на руках.

культура: Литературоведы отмечают немало гётевских мотивов в Вашем творчестве: в Дон Жуане видят черты Фауста, например. Правда, что мальчиком Вы встречались с великим поэтом? 
Толстой: Тогда мать и дядя взяли меня с собою в Германию. Во время нашего пребывания в Веймаре дядя повел меня к Гёте, к которому я инстинктивно был проникнут глубочайшим уважением, ибо слышал, как о нем говорили все окружающие. От этого посещения в памяти моей остались величественные черты лица Гёте и то, что я сидел у него на коленях.

культура: Очевиден Ваш интерес ко временам Ивана Грозного и эпохе Смуты...
Толстой: Моим первым крупным произведением был исторический роман, озаглавленный «Князь Серебряный». Он выдержал три издания, его очень любят в России. Затем мною была написана «Смерть Иоанна Грозного», часто шла на сцене в С.-Петербурге, а также в провинции. Вторая часть трилогии, «Царь Федор», была запрещена для постановки. Это самое лучшее из моих стихотворных и прозаических произведений, и в то же время оно вызвало больше всего нападок в печати. Третья часть трилогии называется «Царь Борис»; на сцену она тоже не была принята.

культура: Век двадцатый принес Вашей «царской» трилогии славу. Судьбоносным спектаклем стал «Царь Федор Иоаннович» — им в 1898 году, накануне нового столетия, открылся Московский Художественный театр. Успех был головокружительный, исполнитель заглавной роли Иван Москвин утром проснулся знаменитым. Через год в молодом МХТ состоялась «Смерть Иоанна Грозного», царя играл Станиславский. Почему изображая отрицательных героев, Вы упрямо ищете в них черты добра, и наоборот? 
Толстой: Вообще в искусстве бояться выставлять недостатки любимых нами лиц — не значит оказывать им услугу. Оно, с одной стороны, предполагает мало доверия к их качествам; с другой — приводит к созданию безукоризненных и безличных существ, в которые никто не верит. Да и в природе человеческой окрашивать чужие поступки нашим личным расположением к их совершителям. Трагическая вина Иоанна было попрание им всех человеческих прав в пользу государственной власти; трагическая вина Федора — это исполнение власти при совершенном нравственном бессилии.

культура: Для трилогии Вы проштудировали исторические источники, и все-таки тема неминуемого возмездия, противопоставление земной справедливости и небесной истины, да и образы монархов трактуете по-своему. Почему не стремились к точной реконструкции?
Толстой: Полная и голая правда есть предмет науки, а не искусства. Искусство не должно противоречить правде, но оно не принимает ее в себя всю, как она есть. Поэт имеет только одну обязанность: быть верным самому себе и создавать характеры так, чтобы они сами себе не противоречили; человеческая правда — вот его закон; исторической правдой он не связан. Укладывается она в его драму — тем лучше; не укладывается — он обходится и без нее. До какой степени он может пользоваться этим правом, это дело его совести и его поэтического такта. 

культура: Если Ваша проза заставляла современников спорить, то о поэзии отзывались восторженно, отмечая, что «после Пушкина мы таких стихов не читали», находили в них «дантовскую образность и силу». 
Толстой: Мое самолюбие было польщено всем тем, что мне сказали насчет моих стихотворений: «Ваши стихи такие самородные, в них такое отсутствие всякого подражания и такая сила и правда, что если бы Вы не подписали их, мы бы приняли их за старинные народные». Эти слова для меня — самая лучшая хвала, которую я мог бы пожелать. Мне часто мешает та легкость, с которой мне дается стихотворство. Когда я что-нибудь пишу, у меня всегда складывается 3-4 редакции той же мысли, и мне нужно свежее ухо, чтобы выбрать. Хорошо в поэзии не договаривать мысль, допуская всякому ее пополнить по-своему.

культура: Ваша лирическая поэзия вдохновляла композиторов. И каких: Чайковский, Римский-Корсаков, Мусоргский, Балакирев, Рубинштейн, Кюи, Танеев, Рахманинов. «Колокольчики мои, цветики степные», «Средь шумного бала», «То было раннею весной», «Слеза дрожит» — эти песни и романсы популярны и сегодня. Нет сомнения, что поэтическое отступление в «Князе Серебряном» — Ваше личное признание. 
Толстой: Раскинулась перед Максимом родная Русь; весело мог бы он дышать в ее вольном пространстве; но грусть легла ему на сердце, широкая русская грусть. Задумался он о покинутой матери, о своем одиночестве, обо многом, в чем и сам не отдавал себе отчета; задумался и затянул, в раздумье, протяжную песню. Чудны задушевные песни! Слова бывают ничтожны; они лишь предлог; не словами, а только звуками выражаются глубокие, необъятные чувства. Так, глядя на зелень, на небо, на весь божий мир, Максим пел о горемычной своей доле, о золотой волюшке, о матери сырой дуброве. Он приказывал коню нести себя в чужедальнюю сторону, что без ветру сушит, без морозу знобит. Он начинал с первого предмета, попадавшегося на глаза, и высказывал все, что приходило ему на ум; но голос говорил более слов, а если бы кто услышал эту песню, запала б она тому в душу, и часто, в минуту грусти, приходила бы на память.

культура: В мемориальном музее «Красный Рог», что на Брянщине, рассказывают, как с первой зорькой отправлялись Вы на охоту...
Толстой: Это была страсть. С двадцатого года моей жизни она стала во мне так сильна и я предавался ей с таким жаром, что отдавал ей все время, которым мог располагать. В ту пору я вел весьма светскую жизнь, имевшую тогда для меня известное обаяние; тем не менее я часто убегал от нее и целые недели проводил в лесу, часто с товарищами, но обычно один. Среди наших записных охотников на медведей и лосей я с головой погрузился в стихию, так же мало согласовавшуюся с моими артистическими наклонностями, как и с моим официальным положением; это увлечение не осталось без влияния на колорит моих стихотворений. Мне кажется, что ему я обязан тем, что почти все они написаны в мажорном тоне, тогда как мои соотечественники творили большею частью в минорном. В старости я намерен описать многие захватывающие эпизоды из этой жизни в лесу, которую я вел в лучшие свои годы и от которой моя болезнь оторвала меня, быть может, навсегда. Теперь же могу только сказать, что любовь моя к нашей дикой природе проявлялась в моих стихотворениях так же, по-видимому, часто, как и свойственное мне чувство пластической красоты. Уж очень к земле я привязан. Петухи поют так, будто они обязаны по контракту с неустойкой. Если Париж стоит обедни, то Красный Рог со своими лесами и медведями стоит всех Наполеонов. 

культура: Вы как-то независимо прошли по жизни, не примыкая ни к каким идеологическим и художественным группировкам. Да и сейчас стоите особняком. Почему?
Толстой: Резюмируя свое положение в нашей литературе, могу сказать не без удовольствия, что представляю собою пугало для наших демократов-социалистов и в то же время являюсь любимцем народа, покровителями которого они себя считают. Любопытен, кроме всего прочего, тот факт, что, в то время как журналы клеймят меня именем ретрограда, власти считают меня революционером.

Что касается нравственного направления моих произведений, то могу охарактеризовать его, с одной стороны, как отвращение к произволу, с другой — как ненависть к ложному либерализму, стремящемуся не возвысить то, что низко, но унизить высокое. Впрочем, я полагаю, что оба эти отвращения сводятся к одному: ненависти к деспотизму, в какой бы форме он ни проявлялся. Могу прибавить еще к этому ненависть к педантической пошлости наших так называемых прогрессистов с их проповедью утилитаризма в поэзии. Убеждение мое состоит в том, что назначение поэта — не приносить людям какую-нибудь непосредственную выгоду или пользу, но возвышать их моральный уровень, внушая им любовь к прекрасному, которая сама найдет себе применение безо всякой пропаганды.