Чуковский как символ «века ребенка»

Тихон СЫСОЕВ

19.08.2020



Все мы знаем Корнея Ивановича Чуковского, причем с самого раннего детства. Наш язык, как и первые попытки использования этого языка, складывался под впечатлением от «Крокодила», «Тараканища», «Мойдодыра», «Мухи-Цокотухи» или «Айболита». Интересно, однако, что начинающий Чуковский — зубастый и тонкий литературный критик — и думать не думал, что станет впоследствии «писателем номер один» для каждого советского ребенка. О том, что все-таки заставило его обратиться к этому творчеству, мы поговорили с Ириной АРЗАМАСЦЕВОЙ, доктором филологических наук, профессором кафедры русской литературы XX–XXI веков МПГУ и одним из главных российских специалистов в области детской литературы.


— Ирина Николаевна, с чем был связан такой интерес Корнея Чуковского к теме детства и к детской литературе?

— Интерес возник не вдруг, а на большой волне всеобщего интереса к культуре детства и к детской литературе. На самом деле Корней Чуковский скорее закрывал вопрос о детской литературе, чем открывал его. Двадцатый век с самого своего начала мыслился как «век ребенка». Шведская феминистка Эллен Кей написала книгу «Век ребенка», в которой выстроила на этот счет своеобразную доктрину.

Она считала, что XIX век был «веком женщины», ведь женщины начали борьбу за свои права, начиная с кройки женских брюк, занятий спортом и заканчивая доступом к высшему образованию и электоральным процедурам. И вот, на фоне эмансипации женщины, в XX веке свои права возьмет уже ребенок. Вот только оружия на планете стало так много, что младенцу, новому мессии, некуда ступить. Эллен Кей поняла это более чем за десять лет до Первой мировой войны.

Конечно, это была красивая утопия, но тогда она воодушевила многих в Европе и особенно понравилась русской интеллигенции, потому что совпадала с идеями детства и педагогики, которые разрабатывались еще в эпоху реформ Александра II. Тогда складывалась и новая система образования, и новая структура общества. Более того, «век ребенка» совпал еще и с особой, русской формой модернизма — Серебряным веком. Чаяли Третьего Завета, ждали рождения священного ребенка, мессии, — то ли в Польше, то ли в Тибете...

Молодой и зубастый критик Корней Чуковский и думать не думал, что станет детским сказочником, но все было готово к перемене его судьбы. Многие современники, поэты и писатели, уже пробовали себя в роли детских авторов. Стало даже хорошим тоном — поделиться с детским журналом лучшими стихами, преданно служить музе детства.

— То есть Корней Чуковский, начиная свою карьеру на поприще литературной критики, сразу оказывается свидетелем своеобразного бума на ниве детской словесности?

— Да, и сама эта детская словесность, которая прежде развивалась где-то на обочинах литературного потока, в начале века накопила потрясающий опыт. Появились крупные детские писатели, журналисты, затевались совершенно новые детские журналы. Складывается очень удачная инфраструктура для развития детской литературы. И Чуковский здесь выступает поначалу как беспощадный критик, он прямо объявляет, что ничего стоящего для детей на самом деле в России нет.

Он пишет, например, очерк «Матерям о детских журналах», где топчет ногами «Задушевное слово» — почтенный журнал, которым «питаются» все тогдашние приличные семейства. Перебирает все детские журналы, кое-какие одобрительные слова говорит разве что о журналах Федорова-Давыдова. Потом пишет разгромные статьи о Лидии Чарской и Анастасии Вербицкой. А Чарская, надо заметить, была кумиром и девочек, и мальчиков.

Писала она, конечно, стилистически слабо, так что Чуковский легко растоптал ее за ужасный русский язык, но нам, далеким потомкам, надо отдать ей должное. После Николая Карамзина не было ни одного писателя, кто сумел бы создать персонажа, настолько убедительного и близкого сердцу подростков. После «Бедной Лизы» молодые люди ходили вздыхать и топиться на Лизин пруд в Москве. Подобный успех ждал «Княжну Джаваха»: юные читатели «нашли» заброшенную могилу героини и трогательно ухаживали за ней.

Но самое интересное заключается в том, что сам Чуковский, разобрав на «винтики и пружинки» механизм прозы Лидии Чарской, многому у нее научился. Как и у Ната Пинкертона, образно говоря, — писать так, чтобы целиком захватывать интерес читателей. И его статьи мне представляются прологом к работам русских формалистов, к новому литературоведению, критике и филологии. В целом же можно сказать, что Корней Иванович начинает работать на уже возделанной ниве детской литературы.

— Но, помимо стилистических вещей, за что еще Чуковский критиковал авторов-современников?

— Он критиковал их за то, что, допустим, у писателей все герои страдают. Что они создавали по большей части депрессивную литературу, литературу переживаний, где все постоянно заламывают в отчаянии руки, падают в обмороки, лежат, пораженные болезнями, где все кончается плохо, хотя и назидательно. Я бы сказала, что эта нота в русской детской литературе того периода продолжала благородную линию, которая шла от Федора Достоевского и Николая Гарина-Михайловского. Но настало время иной мудрости — в игре, веселье, мимолетностях.

Чуковский, в силу своего характера и собственного непростого жизненного опыта, считал, что литература для детей должна пробуждать оптимизм, веру в жизнь. Он предпочитал убирать из поля зрения детей весь социальный негатив. Тут он, кстати, мог найти общий язык с Максимом Горьким, который называл одного из мэтров детской литературы того времени, Федора Сологуба, «Смертяшкиным».

ЗАПОВЕДИ «МЕДОТОЧИВОГО СКОРПИОНА»

— С чего Чуковский начинает свой путь в детской литературе? И как он разрабатывает теорию детского чтения?

— Теорию на самом деле разрабатывает не он. Детское чтение волновало его сравнительно меньше, чем сам литературный процесс.

— Однако у него есть знаменитая книга «От двух до пяти», где он дает писателям рекомендации, как лучше всего писать для детей.

— Да, эти «Заповеди для детских поэтов» широко известны. Например, «заповедь» о том, что в каждой строчке стиха должен быть материал для художника: одна строчка — один рисунок. Вот как здесь: «Одеяло убежало, улетела простыня...» И детские поэты до сих пор с трепетом приступают к этим «заповедям» и пытаются по ним писать, но, знаете, мы со студентами ни разу не нашли такого, чтобы все эти правила разом были исполнены в каком-нибудь стихотворении.

— А сам Чуковский исполнил?

— Нет, кажется. В том-то все и дело, что с этими «заповедями» дело обстоит достаточно лукаво. У Чуковского было своеобразнейшее чувство юмора. Как-то Анна Ахматова назвала его «медоточивым скорпионом»: он мог сказать комплимент, а спустя какое-то время человек вдруг понимал, что на самом деле Чуковский вовсе не хвалил его, совсем наоборот. И это не было лицемерием. Скорее, в том было своеобразие его мышления. И на «Заповеди для детских поэтов» так и стоит смотреть.

Заметьте, какое ерничество в самом слове «заповеди», нарочитый библеизм взят в травестийном значении. Чуковский не был верующим человеком: он был человеком культуры, но не человеком веры. Дело тут, скорее, вот в чем.

Наши «раскопки» с аспиранткой дали интересную картину. До того как появились эти «заповеди», в одном московском педагогическим журнале были опубликованы «Основные требования к детской книге» Государственного ученого совета при Наркомпросе. В них были составлены основные требования к детской книге — самые настоящие «ежовые рукавицы» для детских писателей и издателей. Писать по этим требованиям настоящую литературу было практически невозможно — только какие-то дешевые и дурные агитки.

И как раз в ответ на эти «Основные требования» в 1928 году Чуковский сочиняет свои «Заповеди», которые он публикует в журнале «Книга — детям». Если мы посмотрим на их первое издание, то увидим, насколько они пронизаны этим характерным для Чуковского чувством юмора: в каком-то смысле их можно назвать «антизаповедями», и, может быть, недаром, он впоследствии, когда редактировал их, раз за разом вставлял их в разные издания книги «От двух до пяти». Последняя, кстати, вообще вышла как защита детской литературы, детских писателей.

Чуковский составил «Тринадцать заповедей для детского автора» в рамках подготовки своего доклада в детском отделе Госиздата в январе 1929 года. Он хотел затеять дискуссию, чтобы сообща выработать новое руководство для комиссий по детской книге и предотвратить казенный произвол в управлении «большим искусством для маленьких» и не позволить детской литературе задохнуться.

— А с чем была связана эта ироничность Чуковского по отношению к «Заповедям»? Он считал, что вообще неправильно предписывать какие бы то ни было правила для детской литературы?

— Да, он добавляет «тринадцатую заповедь», в которой предписывает поэту, освоившему все предыдущие заповеди, постепенно от них отказываться. Корней Чуковский был практиком, а не теоретиком. А его теоретические идеи лежали не столько в лоне литературы, сколько в сфере лингвистики. Он всегда исходил из того, что ребенок в возрасте от двух до пяти лет — это своего рода лингвистический гений, что любой ребенок в раннюю пору речевого развития работает с родным языком так, как работают только гении высочайшего уровня, такие как Гёте или Пушкин.

«МЫХА», «ЛОГА» И «КОНЕК-ЛЕТУНОК»

— Какие примеры подобной гениальности он приводил?

— Книга «От двух до пяти» полна великолепных примеров. Вот несколько отрывков:

«На моих глазах один трехлетний в Крыму, в Коктебеле, выдумал слово пулять и пулял из своего крошечного ружья с утра до ночи, даже не подозревая о том, что это слово спокон веку существует на Дону, в Воронежской и Ярославской областях. В известной повести Л. Пантелеева «Ленька Пантелеев» ярославская жительница несколько раз говорит: «Так и пуляют, так и пуляют!»

«Сын профессора А.Н. Гвоздева называл большую ложку — лога, большую мышь — мыха:

— Дай другую логу!

— Вот какая мыха!

Пушку называл он — пуха, балалайку — балалая.

Наташа Шурчилова мамины босоножки зовет: босоноги.

Во всех этих случаях ребенок поступает точно так же, как поступил Маяковский, образуя от слова щенок форму щен:

Изо всех щенячьих сил

Нищий щен заголосил».

Если следовать воззрениям Чуковского, то всякая детская книга должна быть создана во славу этого лингвистического гения, стихийного поэта, певца радости. Благодаря Чуковскому рождается высокое представление о детской литературе, оказалось, что писать для ребенка — значит писать для Пушкина-ребенка. Гамбургский счет был введен в представление о детской литературе, особенно поэзии. И если в некоторых национальных культурах детская поэзия угасла, то у нас пока детские поэты есть — и всех поколений.

— А в чем секрет успешности детской литературы самого Чуковского?

— Одним словом тут не скажешь. Если анализировать любое большое произведение, не только Чуковского, то мы увидим, что оно явилось плодом развития литературы за несколько сотен, если не тысяч лет. Большой текст не пишется, а скорее проявляется в литературе.

У Чуковского мы видим сложнейший сплав из традиций русского и, кстати сказать, английского фольклора — недаром он был англоманом, — и великолепного знания классической и современной поэзии, помноженного на абсолютный поэтический слух. Не будем забывать, что он прежде всего был критик, что у него есть множество статей, огромных очерков, целая монография о мастерстве Николая Некрасова.

В многотомном собрании сочинений Чуковского только в первом томе представлены его детские вещи, а во всех остальных томах — «взрослая» проза, в основном критическая. Первый том есть общий итог его литературоведческой, критической и лингвистической мысли, которая вместилась во все остальные четырнадцать томов.

— Есть ли какая-то связь между Чуковским и Пушкиным? Как он оценивал те пушкинские тексты, которые также стали неотъемлемой частью детского чтения?

— Главное, будем помнить, что Пушкин для детей не написал ни строки. Часть своих сказок он писал для жены, Натальи Гончаровой. Например, «Сказка о царе Салтане...» — это свадебный подарок для нее, «царевны Лебеди». А «Сказка о рыбаке и рыбке» была написана для друзей, которые тогда активно обсуждали различные общественно-политические вопросы. Это сказка для разговора с умными людьми. И только потом-потом уже сказки вошли в круг детского чтения.

И здесь Чуковскому снова повезло. В начале века окончательно сложилась репутация Пушкина как идеального автора для детей и подростков.

Сначала Пушкина освоили и полюбили кадеты, юнкера и семинаристы, они переписывали его стихи от руки. Потом пушкинский архив был открыт, и разрешили печатать Пушкина беспошлинно. Это был царский подарок издателям. Хотя безмерно жаль, что у Пушкина в планах была и детская книжка, но, увы, он не успел ее написать.

Отношение же Чуковского к Пушкину было, конечно, пиитическое. Интересен в этой связи один эпизод. В 20-30-е годы многие писатели, благодаря Чуковскому, стали собирать детские стишки и речения и присылать их ему. И вот писательница Лидия Сейфуллина прислала как-то Корнею Ивановичу стихи одной девочки: «Ленин, Ленин, ты могуч, / ты боролся со стаями контрреволюционных туч / и от нынешнего века / власть свободного человека».

Критик пишет по этому поводу: «Форма этих стихов характерна для всякой восьмилетней писательницы, помимо того, что первая строка беззастенчиво украдена у Пушкина, причем слово «ветер» механически заменено словом «Ленин», в них до странности хилый ритм, третья строка в полном разладе с двумя предыдущими, а четвертая — с третьей и пятой. Какое нужно иметь мертвое ухо, чтобы кропать такие глупые стихи? А между тем я уверен, что когда сочинительнице было три года, она обладала таким же сильным ритмическим чувством».

Думается, Чуковский заподозрил, что это сама Сейфуллина придумала имитацию детского стишка — в то время поэты, стремясь заработать копейку, много пытались писать с детского голоса. В своем беспощадном отзыве он ставит почти знак равенства между «всякой 8-летней писательницей» и «писательницей Сейфуллиной». Покушение на имя Пушкина звучит как последний приговор, как нарушение самого главного литературного табу.

Кстати сказать, в книге «От двух до пяти» он все же Пушкину предпочел сказку «Конек-Горбунок» в качестве образца. Возможно, потому что ершовское творение можно подстраивать под контекст новых эпох — это очень податливая на стилизацию и переделку сказка, недаром впоследствии появится даже «Конек-Летунок», который летает над колхозами и озирает новую жизнь. Пушкинские тексты настолько герметичны и самодостаточны в своем художественном совершенстве, что повторить их в вариациях, воспроизвести в новых реалиях и растиражировать едва ли возможно. Во всяком случае, для многих такие попытки были бы кощунством.

«БУРЖУАЗНАЯ МУТЬ» ЧУКОВСКОГО

— Почему была развернута война против «чуковщины»? За что его детские произведения запрещались в 30-е годы?

— Нельзя сказать, что был прямой запрет. Скорее, стоит говорить именно о попытке формирования негативного общественного представления о «чуковщине». И если бы не заступничество Горького, который тогда взял под защиту не только Чуковского, но и Маршака, страшно представить, чем бы она закончилась. Чем была обусловлена эта «война»? — целым сплетением причин, среди которых выделяются две.

Первая причина связана с историческими аналогиями. Время от времени борьба со сказкой происходит в национальной литературе, не только русской. Она начинается в тот момент, когда между педагогическим процессом и официальной доктриной, с одной стороны, и живым литературным процессом — с другой, случается некий глубинный конфликт. Тогда сказка объявляется вредной, нежелательной в детском чтении или же допускается, как «десерт» после основных блюд.

Нечто подобное происходило в России в XVIII веке, пока сама Екатерина II не написала две сказочки для собственных внуков. Тем самым она как бы сняла запрет на сказку. Гонения на сказку начались после отмены крепостного права, когда возникла необходимость поднять уровень образования народа и встал вопрос о том, по какому пути должно идти литературное образование. И тогда Тургенев и Лесков выступили в защиту сказки — против сторонников чтения в духе «позитивного знания».

То же самое произошло и в конце 20-х годов в СССР, когда борьба со сказкой шла по линии антропоморфизма. Речь шла о конкретном средстве изобразительности: могут ли животные в детской книжке ходить в человеческой одежде, на задних лапах и разговаривать человеческими голосами и обсуждать бытовые, человеческие вопросы? Ярым противником такого приема выступила Надежда Крупская. Она вообще была против форм условности, считала, что прежде чем дать в руки ребенку куклу, надо рассказать о том, сколько труда вложили мастера в ее производство.

Кроме того, Крупская, читательские вкусы которой сложились в определенных условиях, очень хорошо разбиралась в том, что такое литература в подпольной работе агитаторов. Она прекрасно знала, что агитация начала XX века в заметной мере строилась на приемах антропоморфизма и на широкой, вольной образности. Этому способствовали сами Маркс и Энгельс, которые, если помните, начинают «Манифест Коммунистической партии» знаменитыми, будто бы взятыми из какой-то сказки, словами: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма». Так вот, Крупская прекрасно понимала, что сказка обладает огромной силой воздействия на умы поколений.

И потому, когда писатели, неподвластные ей, пишут сказки, она была загодя уверена в том, что в их сказках спрятано нечто неблагонадежное. И десять лет спустя после публикации «Крокодила» Крупская пишет статью об этой сказке, называет ее «буржуазной мутью» и подозревает ее автора в намеках на политиков.

Вторая же причина была чисто экономического порядка. В то время происходит монополизация издательств, в том числе и тех, которые издавали детскую литературу. Заканчивается «нэповская вольница» — все сводится к Госиздату. И его детский отдел выпускает книги о революции и вождях, колхозном строительстве и т.п., чтобы нести детям политграмоту. Но все эти книги плохо покупают. И потому, что они плохо написаны, и потому, что родители просто не хотели строить круг чтения своих детей таким образом. Зато они охотно раскупают книжки Чуковского, Маршака, Бианки. Конечно, это была недопустимая ситуация.

— На ваш взгляд, что современные родители могут почерпнуть для себя и своих детей у Корнея Чуковского?

— Вспомним, что у Чуковского было две дочери и два сына — и все они выросли достойными, умными, творческими людьми. Это само по себе говорит в пользу его «детской доктрины». Боба погиб на войне. Мурочка умерла от костного туберкулеза — это была самая страшная потеря для Чуковского, потому что именно в ней он видел идеал того гениального ребенка, о котором писал. Николай стал замечательным писателем. Лидия стала прекрасным редактором, в том числе детским. То есть все они осуществились, так или иначе, и все это — результат применения на практике семейного воспитания тех идей детства, которые выработал Корней Иванович.

А что лежит в основании его собственной концепции? Прежде всего — величайшее уважение к ребенку, почитание в ребенке гения. Мы часто сегодня говорим о «воспитании в ребенке личности», а Чуковский нигде об этом не пишет. По всей видимости, он считал эту доктрину некорректной потому, что она конструирует что-то в ребенке, но не дает свободу тому, что в нем уже есть изначально. В первую же очередь должно быть именно уважение к гению ребенка, то есть к тому, что заложено в него природой. Поэтому книга «От двух до пяти» должна стать настольной в каждой семье.

Материал опубликован в № 6 газеты «Культура» от 24 июня 2020 года в рамках темы номера «Наши дети: что такое «счастливое детство»