08.10.2022
Материал опубликован в сентябрьском номере журнала Никиты Михалкова «Свой».
В подписанном к печати в октябре 1961 года альманахе «Тарусские страницы» щедрую подборку стихов Марины Цветаевой предварял ее же мемуарный очерк «Хлыстовки» (Париж, 1934). Остерегаясь дежурных придирок, издатели поменяли заглавие на более спокойное: «Кирилловны». «Хлыстовками» тех сестер — по вере и по рождению — называли за глаза на уединенной земской даче, которую снимали Цветаевы в Песочном (над Окой, в полутора-двух верстах от Тарусы). Кирилловны целое лето, неизменно по двое, даже когда шли с одним решетом, приносили на продажу ягоды из своего сада, простиравшегося при самом входе в город, рядом с хлыстовским кладбищем.
Девочек Цветаевых, заводную восьмилетнюю Мусю и смирную шестилетнюю Асю, отпускали в Тарусу под присмотром няни. Через полчаса хода веселая холмистая тропка вдоль Оки, понизу крутого берегового откоса, сворачивала к первому городскому жилью. Сбоку начинался нескончаемый ивовый плетень, который (совместно с живыми, разросшимися ивами и зарослями бузины) надежно скрывал и дом, и сад, и самих затворниц от чужого глаза. Няня как присказку повторяла: «А вот и ихнее гнездо хлыстовское».
С надрывом вспоминая в парижской эмиграции беспечное детство, Марина Цветаева погружалась в чистые мысли о смерти:
«Я бы хотела лежать на тарусском хлыстовском кладбище, под кустом бузины, в одной из тех могил с серебряным голубем, где растет самая красная и крупная в наших местах земляника. Но если это несбыточно, если не только мне там не лежать, но и кладбища того уж нет, я бы хотела, чтобы на одном из тех холмов, которыми Кирилловны шли к нам в Песочное, а мы к ним в Тарусу, поставили, с тарусской каменоломни, камень:
Здесь хотела бы лежать МАРИНА ЦВЕТАЕВА».
Прочитав эти пронзительные строки и дождавшись летних каникул, безденежный 24-летний студент-филолог из Киева Семен Островский добрался на попутках до сонной Тарусы и был поражен: ностальгическую просьбу Марины Ивановны здесь напечатали, а исполнять даже и не думали. Единственно силой горячего убеждения паломник добился установки на прибрежном Мусатовском косогоре глыбы терракотового гранита весом в три четверти тонны с завещанной в цветаевском очерке надписью.
Дочь поэтессы Ариадна Эфрон отдыхала на балтийском побережье, когда тарусские приятельницы оповестили ее о происшедшем тревожной телеграммой. Напуганная тем, что самодеятельная установка камня может сорвать издание капитального тома Цветаевой в большой серии «Библиотеки поэта», Ариадна Сергеевна послала в Тарусу — от комиссии Союза писателей по наследию матери — телеграмму протеста, заявив, что содеянное в обход родных, знакомых и самой комиссии недопустимо.
Камень, простояв дней пять, исчез. Тогда говорили, что его сбросили в Оку, и кинорежиссер-документалист Олег Осетинский в ту пору прикидывал, как он снимет эту мерцающую на дне глыбу через толщу бурлящей воды. Теперь поговаривают, что кто-то из местных воспользовался всеобщим замешательством и из кусков камня устроил ступени к своему дому.
К спешному приезду Ариадны Эфрон в Тарусу условного надгробия, о котором мечтала ее мать, уже не было. Разузнав все на месте и успокоившись, дочь пожалела о своей перестраховочной агрессивности: «Мальчишка совершенно нищий, в обтрепанных штанцах, все сделал сам, голыми руками, — на стипендию — да тут не в деньгах дело! Сумел убедить исполком, сумел от директора каменоломни получить глыбу и транспорт, нашел каменотесов — все это в течение недели, под проливным дождем, движимый единственным стремлением выполнить волю. И мне, мне, дочери, пришлось бороться с ним и побороть его. Все это ужасно. Трудно рассудку перебарывать душу, в этом всегда есть какая-то кривда. В данном случае — кривда вполне определенная».
Только через четверть века, 9 октября 1988 года (в день памяти Иоанна Богослова), похожий камень общими усилиями был водружен на том же косогоре, на полпути из Песочного в Тарусу, став достопримечательностью этого милого городка на Оке.
Пока с переменным успехом шла непримиримая борьба (за камень-памятник, против него и снова за), на острие которой сцепились между собою родственно близкие Марине Цветаевой люди — дочь Аля и сестра Ася, — дача в Песочном доживала свой век, по-своему повторяя судьбу угасшего здесь художника-символиста Борисова-Мусатова. Тот, когда-то приглашенный главой семейства, искусствоведом, профессором Московского университета, а в будущем основателем Музея изящных искусств Иваном Цветаевым, жил здесь свои последние месяцы, с весны до осени 1905 года, писал виды на Оку с цветаевского балкона и с косогора (его назовут Мусатовским), работал над эскизами фресок, заканчивал картину «Реквием», посвященную памяти любимой модели и музы Надежды Станюкович.
Этот художник повредил в детстве позвоночник, отчего всю жизнь страдал, однако умер внезапно, от сердечного приступа. Похоронили его над косогором, на самом краю хлыстовского кладбища, от коего уцелел только этот уголок. Для надгробия земляк и друг живописца скульптор Александр Матвеев извлек из гранитного валуна фигуру безмятежно спящего нагого мальчика.
Скромная дощатая дача под железной крышей с террасой и балконом сохранилась только на снимках. По легенде, ее снесли ночью, задержав до утра на местной почте заполошную телеграмму Константина Паустовского, просившего о помощи лично Леонида Ильича. Остался фундамент, а на нем, как на месте снесенной Бастилии, устроили танцевальную площадку. Вот только во Франции знали, чтó и зачем попирают ногами, а здесь и знать не желали.
К столетию великой русской поэтессы в доме ее деда по матери Александра Мейна и выписанной из Швейцарии бонны, затем экономки и, наконец, его жены Сусанны Марианны Эмлер был открыт Музей семьи Цветаевых. Вдову деда Муся и Ася называли Тьо — так она выговаривала слово «тетя».
В 2006 году в городском парке над Окой появился памятник безвольно-печальной Цветаевой, может быть, и похожий отдаленно на ее фотографии, но не на созданные ею поэтические образы. Отчасти примиряет с этим мемориалом то, что обращен он лицом в сторону снесенной дачи.
Среди женщин Марина Ивановна одной из первых, если не самой первой, стала принципиально и последовательно называть себя не поэтессой, но поэтом. По-детски объясняла это тем, что родилась вместо «желанного, предрешенного, почти приказанного <матерью> сына Александра». А поскольку стихи сочиняла с шести лет (сразу на русском, на немецком и на французском), должна была уже тогда ощутить себя именно поэтом, коим ей еще только предстояло стать: властным, мощным, взрывным, безжалостным к себе, глубоко трагическим. Если угодно — Маяковским в юбке, только более свободным и разнообразным. Анна Ахматова тоже открещивалась от наименования «поэтесса», но уподобить ее «трибуну революции» никому не придет в голову. К тому же не Анна Андреевна, а Цветаева писала по-ораторски громогласно, нараспашку, с маяковским размахом:
Вскрыла жилы: неостановимо,
Невосстановимо хлещет жизнь.
Подставляйте миски и тарелки!
Всякая тарелка будет — мелкой,
Миска — плоской,
Через край — и мимо —
В землю черную, питать тростник.
Невозвратно, неостановимо,
Невосстановимо хлещет стих.
Все здесь крупно, стремительно, жертвенно, весомо. А еще — гибельно, чему Владимир Владимирович противостоял, но, как оказалось, безуспешно. «Двенадцать лет подряд человек Маяковский убивал в себе Маяковского-поэта, — итожила Цветаева, — на тринадцатый поэт встал и человека убил».
В ней самой поэта убивали извне: и в родной Москве, ставшей чуждой при разгуле смуты (младшую дочь, трехлетнюю Ирину, не удалось спасти от голодной смерти), и в эмиграции, куда она с Алей подалась в 1922 году вслед за Сергеем Эфроном (тот, отвоевавший три года в Белой армии, только там и мог уцелеть), и снова в Москве после возвращения в 1939 году вместе с 14-летним сыном (дочь и муж к тому времени уже осели в СССР и волей-неволей перетянули ее к себе, а она вскоре стала свидетельницей их ареста), и, наконец, в августе 1941-го на берегах Камы.
Последняя прижизненная книга «После России», содержавшая стихи только первых лет эмиграции (1922–1925), вышла в Париже в 1928 году. Редкие разрозненные публикации в эмигрантской периодике представляли поэтессу-поэта разбросанно и отрывочно. Даже написанные в 1924-м «Поэма Горы» и «Поэма Конца» (обе обращены к Константину Родзевичу и вызваны страстью к нему) оказались напечатаны в разных журналах по отдельности.
«Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст, / И все — равно, и все — едино. / Но если по дороге — куст / Встает, особенно — рябина...» — пронзительное, оборванное на спазме горла стихотворение «Тоска по родине!..» (1934) появилось в парижском журнале «Современные записки», а «Читатели газет» (1935) или «О, слезы на глазах!..» (1939) со строчками «Пора — пора — пора / Творцу вернуть билет...» — в московском «Дне поэзии» уже в 1956-м.
С детьми душевного родства не сложилось. Вовлеченный в террористическую сеть внешней разведки НКВД муж вербовал агентов, начиная с родной дочери, участвовал в слежке за сыном Льва Троцкого Львом Седовым, инструктировал убийц советского разведчика-невозвращенца Игнатия Рейсса. Когда разоблачение Эфрона стало неминуемым, его успели вывезти в Москву, а Цветаева со всей страстью защищала супруга на допросе в парижской полиции: «Его доверие могло быть обмануто — мое к нему останется неизменным». Но и с ним доверительных отношений уже не было.
То, что ее в Москве после ареста мужа и дочери не тронули, по идее должно означать: жили порознь, в отчуждении друг от друга. Семьи подельников Эфрона были репрессированы поголовно. Так что и на родине Марина была обречена на полное одиночество.
Ее творческий горизонт обнимает, разумеется, не одного Маяковского, тот просто сопутствует ей на главных путях. «Из меня, вообще, можно было бы выделить по крайней мере семь поэтов, не говоря уже о прозаиках...» — писала Цветаева. Щедро и благодарно она почтила мемуарными очерками Валерия Брюсова («Герой труда»), Макса Волошина («Живое о живом»), Андрея Белого («Пленный дух»), Михаила Кузмина («Нездешний вечер»)... Всем сердцем тянулась к Борису Пастернаку и Райнеру Марии Рильке. Стихотворные циклы посвятила Пушкину и Блоку, Анне Ахматовой (и, само собой, Владимиру Маяковскому).
В последний день лета в Елабуге Марина Цветаева покончила с собой. Надежную веревку еще в Москве, перед эвакуацией, принес ей Борис Пастернак. Перевязывая в дорогу чемодан, всячески нахваливал: «Крепкая, все выдержит, хоть вешайся»...
Могилу на местном Петропавловском кладбище никак в ту пору не отметили, и найти ее в 1960 году, когда после лагерей и ссылок сюда специально приехала Анастасия Цветаева, не удалось (Ариадна Эфрон от поездки в Елабугу уклонилась). Сестра поставила крест у южной ограды «между четырех безвестных могил 1941 года». Надпись на нем начиналась словами: «В этой стороне кладбища похоронена Марина Ивановна Цветаева...» Через десять лет местный Союз писателей заменил крест полированной гранитной стелой, на которой, опустив начало, вырезали продолжение изначальной эпитафии. Получилась стандартная могильная надпись:
«Марина Ивановна Цветаева
родилась 26 сентября ст. ст. 1892 в Москве
+ 31 августа 1941 в Елабуге».
Теперь это выглядит как настоящая могила. (А поскольку Ася с подобной имитацией согласилась, напрашивается примерно такое уточнение: «Анастасия Ивановна Цветаева хотела бы, чтобы здесь лежала ее сестра».) Союз писателей тоже был не против: место удобное, очищенное от настоящих (минимум четырех) могил, выложенное двухцветной плиткой, открытое, просторное даже для экскурсионных групп; не нужно плутать, топтаться среди чужих холмиков, да и посетители не нарадуются...
Летом 1974 года по соседству, в Набережных Челнах, гастролировал Театр на Таганке. Владимир Высоцкий, договорившись с кем-то из начальства и взяв с собой несколько человек, на маленьком катере отправился в Елабугу. Всю дорогу пел, отрабатывая стоимость проезда. Гости долго искали дом, в котором две недели прожила Цветаева, а когда нашли, тот был заперт. Соседка, «немного прохиндейничая», стала рассказывать об Анастасии Ивановне, и этот рассказ записала в своем дневнике Алла Демидова: «Сестра старая, седая, лохматая, с палкой. Все ходила по кладбищу, ведь никто не помнит, в каком месте похоронили Цветаеву, и вдруг она как закричит, забьет палкой о землю: «Вот тут она похоронена, тут, я чувствую, тут!» Ну, на этом месте могилу и сделали».
Установленное надгробие в подобном случае называется кенотафом. Камень в Тарусе — тоже кенотаф, но там нет обмана, а здесь он налицо. Однако сила письменного слова такова, что лукавую надпись на полированном граните люди принимают на веру. Алла Демидова продолжает: «Мы пошли на кладбище, нашли могилу Цветаевой. Кладбище старое, большое, зеленое. С каменной оградой-входом. Могила ухоженная, аккуратная».
Краеведы-энтузиасты показывают в Елабуге два захоронения, в одном из которых точно лежат останки Марии Цветаевой. Но экскурсоводы, как им предписано, останавливаются у кенотафа, называя его могилой поэтессы, точней, поэта.
Ну а в Тарусе домом Тьо (хорошо, что хоть он сохранился) подменили знаменитую цветаевскую дачу. Но ее все равно восстанавливать придется. Прежнее место и искать не нужно, фундамент-то цел.