25.04.2017
Сергей Сергеев. Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия
М.: Центрполиграф, 2017
Книга Сергея Сергеева, вызвавшая множество откликов в соцсетях и интеллектуальных изданиях, напоминает шкатулку с двойным дном. В предисловии автор провозглашает, что сей труд «не является очередной историей России, это именно история русской нации». Однако речь пойдет, напротив, об «отсутствии» таковой, и это прямо указывается уже в самом заглавии.
Именно небытие, историческая несостоятельность русских в качестве нации обсуждаются писателем на 550 страницах. В доказательствах Сергеев опирается на собственную трактовку спорного понятия. Утверждает, что нация — не этнокультурная общность, а «политический субъект с зафиксированными юридическими правами». И даже еще яснее: «нация — это пакет прав». Иными словами, сообщество людей, у которых есть конституция. Под такое определение русские заведомо попадают лишь с 17 октября 1905 года, а после 1917-го существуют в данном качестве как «советский народ» или «многонациональная общность россиян».
Подобный подход принят многими западными исследователями и называется «модернизмом». Те, кто его придерживается, настаивают: нации — это политико-правовые группы жителей отдельных территорий, сконструированные после Великой французской революции и прежде не существовавшие. С этим не согласны сторонники традиционного подхода, считающие, что нация — политическое оформление издревле существующего этноса, а принадлежность к ней определяется не «пакетом прав», а рождением и воспитанием. Можно придерживаться одного из этих подходов, но нельзя произвольно жонглировать ими, между тем автор книги позволяет себе именно это.
Если заявляешь, что нация — есть «пакет прав», не имеет смысла рассуждать о несуществовании русской нации в X или XV веке, ибо с модернистской точки зрения никаких наций тогда не было и не могло быть нигде. Однако вместо этой констатации Сергеев упорно пытается доказать отсутствие или неразвитость национального самосознания наших предков. «Был ли на Руси русский народ?» — задается он вопросом. И отвечает — нет. Якобы в «Повести временных лет» и других древних источниках этнонимы «русы» и «русины» встречаются довольно редко, и авторы не осознают соотечественников русскими, хотя легко различают ляхов, чехов и прочих.
Это утверждение не соответствует действительности. В летописи Нестора достаточно употреблений слов «русь», «русский» как этнонима — будь то сообщение под 1051 годом, что Ярослав поставил митрополитом Илариона, «русина», или рассказ 1103 года о битве с половцами на реке Сутени, где действуют русские князья, русские вои, русские сторожи, русские полки и, наконец, прославляется Господь, даровавший победу «людем Русьскым».
Однако, когда европейские хронисты говорят о своих, а не о чужих народах, они тоже куда чаще используют название страны, чем народа. Скажем, даже в «Польской истории» Яна Длугоша, жившего в XV веке, когда польское национальное сознание было, несомненно, развито сильно, много говорится о русских, но гораздо меньше — о поляках. Так, хронист сообщает, что Болеслав нападает на Русь, дабы отомстить за неправды, которые русские (этноним) причинили Польскому королевству (политоним) — Regnum Polonie Rutheni vexabant. То, что наши летописцы тоже чаще упоминают «Русскую Землю», нежели «русских», свидетельствует не о неразвитости национального сознания, а о средневековом литературном этикете. Но случаев, когда говорится о русских как этносе, в наших летописях более чем достаточно.
Стараясь принизить уровень национального самосознания, автор порой впадает в непростительные источниковедческие ошибки. Он утверждает, что даже борьба с иностранными интервентами «не повлияла на формирование в русской культуре дискурса народа, в литературных памятниках эпохи он отсутствует». Мол, русские отождествляют себя с религией, государством, территорией, но не с народом. В качестве примера национальной глухоты Сергеев приводит «Новую повесть о преславном Российском царстве и великом государстве Московском» — агитационное письмо, звавшее на борьбу с захватчиками.
Однако вот незадача. В монографию Н.Ф. Дробленковой, в рамках которой и была издана в 1960-м «Новая повесть», входит «грамотка», обращенная к «господам братьям нашим всего Московского государства», отправленная из осажденного Смоленска в начале 1611 года. И там предельно ясно сказано: «в то время на Москве русские люди возрадовались и стали меж себя говорить, как бы во всей земле всем людям соединитись и стати против литовских людей, чтобы литовские люди из все земли Московские вышли все до одново». Борьба москвичей за свободу описывается не только как борьба православных с иноверцами, но именно как конфликт двух наций — русских людей с литовскими.
«Нация — сообщество равноправных сограждан, объединенных одной культурой», — настаивает Сергеев и подчеркивает, что актуально нация реализуется тогда, когда весь народ признается господами, присваивает себе привилегии аристократии. Открытие такого понимания русской нации, по его мнению, принадлежит декабристам. А теперь вчитаемся в «Смоленскую грамотку» внимательно: смоляне называют всех людей «господами братьями», то есть приписывают им равенство в господском достоинстве. Слово «русские люди» явно употреблено в документе не в узкоэтническом смысле, а как обозначение сообщества людей, политически отождествляющих себя с Московским государством.
Но это же та самая русская нация, которую днем с огнем не может найти наш автор! Вот она, сама заявляет о себе в источниках, созданных героями смоленской обороны. А если она куда-то запропастилась позднее, то это и следовало бы историку объяснить, вместо того чтобы распространять явную неправду, дескать, ее изначально не было.
Тем историческим фактором, который мешал состояться русской нации, Сергей Сергеев считает некий «московский принцип». Состоящий якобы в том, что власть московских князей, полученная ими по ордынскому ярлыку, была надзаконной и не зависевшей ни от каких общественных групп и сословий, а потому позволявшей безраздельно распоряжаться жизнями всех подданных от холопов и крестьян до бояр и дворян — и ей некому и нечего было противопоставить.
Такую власть Сергеев называет «автосубъектной», заимствуя термин и идею у нашего замечательного исторического мыслителя Андрея Фурсова. Но вот загвоздка, Фурсов — убежденный поклонник опричнины и сталинист. В его концепции такое всемогущество русской власти, сохраняющей единство сущности от древнего Кремля до советского Политбюро и нынешней «путинской вертикали», наполнено положительным смыслом. Мол, она не зависит от олигархов, может взять и перетряхнуть элиту, отобрав у нее награбленную собственность.
Сергеев берет теорию Фурсова (вместо того чтобы предложить свою), переставляет «плюс» на «минус», после чего превращает ее буквально в жупел, которым объясняются все беды русского народа. Десятки раз упоминается «принцип Москвы», ответственный и за неразвитость сословий, и за отсталость образования, и за отсутствие гражданского общества. Россия превращается буквально в «страну рабов», так что обличение бездарности чиновников и ужасов крепостного права неприметно перетекает из бичевания в смакование. Иной раз создается ощущение, что автор злоупотребил чтением русской антиправительственной публицистики XIX века, которая без всякой критики перекочевала в памфлетную часть его произведения.
Порой, впрочем, с этим обличающим голосом трудно не согласиться — антирусская тенденция в Петербургской Империи, где множество привилегированных инородцев было освобождено от всяких повинностей, зато на ограде Таврического сада висела табличка: «Вход воспрещается лицам в русском платье», показана Сергеевым, вслед за славянофилами, весьма удачно. Но в озлобленности критики автор все время пересаливает, доходит до абсурдных упреков в адрес власти, вроде обвинения Николая I в том, что он запустил «специальный смертоносный антилитераторский вирус», убивший Рылеева, Грибоедова, Пушкина, Лермонтова, Гоголя. Тут уж недалеко и до теории «заговора императора против Пушкина», выдвинутой знаменитым фальсификатором «Дневника Вырубовой» Павлом Щеголевым.
При этом автор книги — честный, на свой лад, исследователь. Он упоминает и факты, прямо противоречащие его концепции, и даже удивляется им. Возьмем тот же период Смуты. «Во время формирования первого ополчения городские миры самостоятельно сообщались между собой, вырабатывая общую программу действий: Рязань — с Нижним, Ярославль с Новгородом, Кострома с Казанью… — пишет Сергеев, — причем посылаемые грамоты адресовались не от высокого начальства высокому начальству, переписка шла между обществами разных городов и уездов… Дело национального освобождения осознавалось как всесословное. И все это при полном отсутствии властной «вертикали», без вдохновляюще-побуждающего воздействия которой русский человек вроде бы не способен ни на что полезное…».
И происходит эта драма национального самоосвобождения через триста лет после появления многословно обличаемой автором «московской системы». Однако никаких признаков того, что «холопство» русским государям, и даже ужасы опричнины навязали нации рабскую психологию и слепую зависимость от начальства, нет и в помине. Казалось бы, факт является поводом пересмотреть концепцию. Но нет — пространство исторических фактов, а их Сергеев приводит в большом количестве, и порой они весьма интересны, и пространство публицистической теории практически не пересекаются.
Автор рассказывает: Архангельский собор при Иване Калите был освящен в день памяти умученного в Орде Михаила Черниговского, что означало «Помним и отомстим», а потом снова витийствует о раболепстве московских князей перед ханами.
Автор прославляет Великое княжество Литовское, «русское единство вокруг нерусского центра», в котором мы якобы впервые получили права и оформились в нацию. Он даже называет «чистой воды агрессией» борьбу России за возвращение Смоленска и других исконных земель. А потом оказывается, что нам в этом «русском единстве» сперва запретили быть сенаторами, затем лишили веры, и вот уже казаки, недавно ходившие в походы на Москву и замучившие Сусанина, просят московского царя о принятии их под свою руку как о милости.
Автор обличает удушение свободы слова царскими цензорами, и тут же цитирует слова Некрасова (бывшего вовсе не цензором, а прогрессивным издателем) о Лескове, превращенном либералами в литературного изгоя: «Да разве мы не ценим Лескова? Мы ему только ходу не даем».
В целом никакой истории русской нации у Сергеева не получилось. Лишь на немногих страницах живет и действует русский народ, мы можем узнать что-то о его нравах, быте, изменениях в жизни и культуре. Как этнос и как нация русские не представлены в сей книге, превратившейся в историю государства Российского наоборот. Власть по-прежнему в центре повествования, но теперь оно посвящено провинностям власти перед народом.
При этом в работе есть немало ярких моментов, масса ценных сведений, автор, несмотря на тенденциозность, фактов не выдумывает. Чувствуется, что разные части текста писались не одновременно и многое было сформулировано до того, как исследователь заделался правоверным «национал-либералом». Как собранье пестрых глав труд Сергеева полезен доброму русскому человеку. Но как целое этот труд испорчен внеисторичной концепцией нации и головной теорией о деспотическом «принципе Москвы», причем заимствованной у оппонентов-государственников и вывернутой наизнанку. История же русской нации так и остается ненаписанной.
Иллюстрация на анонсе: В. Васнецов. «Богатыри»