06.04.2016
Жан-Луи Барро говорил, что сквозное действие «Вишневого сада» определить несложно: первое — вишневый сад должен быть продан, второе — вишневый сад будет продан, третье — вишневый сад продан, четвертое — вишневый сад был продан. И продолжал: «Все остальное — жизнь». С неосуществимым счастьем, без любви, но с разговорами о ней, — жизнь полна загадок. Разгадывают более столетия: «Вишневый сад» — одно из самых востребованных названий в репертуаре ведущих мировых сцен. То плетут психологические кружева, то оформляют социальные месседжи, то предлагают авангардистские трактовки или, наоборот, ограничиваются классическими пересказами.
В последние вписывается традиционный и грамотный спектакль в Театре имени Моссовета, поставленный Андреем Кончаловским. Сегодня от Чехова, каким его видит именитый кинорежиссер, веет ветерком скуки — как от правильной и давно заученной речи школьного учителя на тему: «Вся Россия — наш сад». Тут же хочется превратить его, сад, в заповедник с табличкой «Вход воспрещен!», чтобы он отдохнул, оправил бы свою ускользающую красоту, а потом пустил новые побеги. Пьеса устала. Выждать бы. Андрей Кончаловский ждать не мог — «Вишневый сад» завершает его чеховскую трилогию на моссоветовской сцене.
Сказать, что режиссер ретранслирует текст, несправедливо. Он прекрасно понимает: нужно что-то еще. И скрещивает обстоятельства жизни драматурга с вселенной его последней пьесы. Фотографии Антона Павловича и строки чеховских писем проецируются на экран и служат своего рода эпиграфами к каждому акту. Фразы — нежные, мудрые, ироничные — написаны с трезвым знанием врача о том, что земные дни сочтены и совсем недолго до слов «Давно я не пил шампанского», которые он скажет перед смертью. А пока — отчеты о создании пьесы, о своем кровохарканье, о хрупкой заброшенности («Пианино и я … зачем нас здесь поставили, когда на нас некому играть»). И улыбка сквозь слезы: «Шарик еще не научился лаять. А Тузик — разучился». Или из послания жене: «Ты спрашиваешь — что такое жизнь? Это все равно, что спросить: что такое морковка? Морковка есть морковка, и больше ничего неизвестно». Не уверена, умножают ли подобранные цитаты смыслы спектакля. Скорее — уводят от пьесы в раздумья о писателе. Больше думаешь не о Раневской, а о том, каким человеком был Чехов: смертельно больной, он подбирал для своей Белой дачи в Ялте растения так, чтобы всегда что-нибудь цвело, хотя знал, что никогда этого цветения не увидит.
Экранная подсказка объяснила, что режиссер задумал спектакль об умирании, прощании. Для более внятного звучания скорбной темы — еще один образ. «Посмотрите, покойная мама идет по саду», — говорит Раневская, и по арьеру действительно движется одетая в белое женщина. Образ возникнет не раз. Женщина будет качаться на качелях, когда объявится нищий, просящий подаяния у Раневской, и сцена напомнит кинематографический кадр. Слева — тонкая дама, справа — нищий, похожий на раненого солдата, по центру — застывшие обитатели поместья. Тень матери «пропишется» вместе с Фирсом в заколоченном доме посреди сваленной в кучу мебели.
Места действия — и комната, и пленэр — островом возвышаются на подиуме, утопая в воображаемых волнах вишневого сада. Цветущие деревья — на заднике сцены. Зрительный зал — тоже сад. Сюда указывают герои, когда речь заходит о вишневых деревьях. Спектакль красив (сценография Андрея Кончаловского, художник-декоратор — Рушан Исмагилов). Действующие лица одеты стильно, по моде начала прошлого столетия (костюмы Тамары Эшбы).
Режиссер честно разобрал пьесу по сценам и ролям, выстраивая горькую сценическую историю. Помещица вернулась из Парижа в родное имение, что выставлено на продажу. Когда сделка осуществилась, все домочадцы так или иначе устраиваются, спешно покидают дом, а актеры столь же спешно произносят слова-слова-слова. Без акцентов, достаточно суетливо, не учитывая, что Чехов — это все-таки чтение между строк. Персонажи спектакля Кончаловского страдают буквальностью. В странных их волнениях о долгах, торгах, процентах, векселях лишь изредка прорываются тоска и отчаяние — точечно и вне связи с тем, что было, и тем, что будет сказано. Мельчит образ Александр Домогаров, оставляя заразительность и обаяние в прежних работах. Его Гаев — глуповат и комичен, каким может быть, но стоит ли для того так кривляться. Великовозрастный ребенок, он не способен понять размера бедствия, его лихорадит: то заразительно, раскинув руки и развалившись на диване, Гаев произносит монолог про многоуважаемый шкаф, то, отыграв сцену, смущенно уходит в кулисы, то вальяжно выплывает из них с банкой анчоусов, то вполне по-резонерски начинает рассуждать о порочности сестры. Характер распадается на пазлы, они не собираются в образ.
Не складывается и роль Раневской у Юлии Высоцкой. Нервная (папироска дрожит в пальцах), равнодушная — что к детям, что к известию о продаже имения, с немотивированными перепадами настроения. Элегантность облика и ломаная пластика не спасают. В искренность слов «Вырубить? Милый мой, вы ничего не понимаете!» — не верится. Похоже, сад такой Раневской совсем не дорог. И смекни она, что выгода от предложения Лопахина превратить вишневые волны в дачные участки сулит безбедную жизнь в Париже, тут же все поправится, и проляжет черта между ненужным уже прошлым и манящим женским счастьем, — стала бы помощницей Ермолая.
Лопахина Виталий Кищенко играет в славных традициях крепкого реализма. Тут путь героя к самому себе: от маски щеголя, в какой он встречает господ, до мужицкого восторга от получившейся сделки: «Я купил!»
Забавен в своей кичливости Епиходов (Александр Бобровский). Варя (Галина Боб) совсем не похожа на монашку — кричит на Раневскую и, расставив ноги, деловито подтягивает чулки грубой вязки. Яша (Владислав Боковин), как водится, хамоват и развращен заграничной жизнью. К нему льнет кокетливая Дуняша — Александра Кузенкина живо и естественно играет готовность к любви.
Никому, по сути, не хочется новой жизни. Все резонерствуют, но не способны на поступки, как вечный студент Петя Трофимов у органичного Евгения Ратькова. Шарлотта замечательной актрисы-клоунессы Ларисы Кузнецовой, одетая в странноватый охотничий наряд, фигура страдающая, одинокая, настоящая. Из другой оперы попал в спектакль лакей Фирс — среди старшего поколения моссоветовцев невесть почему не нашли харизматичного старика, и молодой Антон Аносов деланно сгибается в подагре, скрипит старческим говором, носит неудобные седые букли и нарисованные морщины. Делает это старательно, и все равно остается ряженым — такого не пожалеешь. Как не пожалеешь пущенный под топоры вишневый сад и разбитое равнодушием дворянское гнездо.