12.03.2014
o;Культурой» размышлениями о Родине и творчестве.культура: Что думаете о последних событиях на Украине?
Бондарев: Все происходящее очень серьезно и чрезвычайно волнует меня. Украина — неотъемлемая часть России. Этот исторический факт раздражал недругов на протяжении столетий, и сегодня экспансия на Восток вновь переходит в открытую фазу. Несмотря на уверения западных сил о желательном мирном разрешении конфликта, ситуация усугубляется. Появляются жертвы, за которые никто не спешит оправдаться, — значит, эскалация насилия неизбежна.
Ничего нового и непрозрачного в истории нет — подлинные желания проявляются в поступках, действиях, их невозможно прикрыть вежливыми улыбками, которые освоили иные политики.
культура: Какова, по-Вашему, перспектива развития конфликта?
Бондарев: Не могу быть пророком, но скажу так: Янукович самоустранился — не велика потеря. Должно быть, он и Библию не читал, а она обязывает правителей не прикидываться миротворцами, принимать самые решительные меры против зла. Отказ от насилия не имеет ничего общего с христианскими добродетелями: человек имеет право на непротивление злу, но геополитические вопросы рано или поздно решаются оружием. Сейчас идет проверка моральной твердости и дееспособности нашей страны — России важно занять четкую нравственно-политическую позицию и проводить ее в жизнь без мягкотелости и уступок. Нужно научиться обходиться без глаголов будущего времени: переговорим, встретимся, объяснимся... Безответственный либерализм приводит не к победам, а к краху. Жизнь строится на твердых «да» и «нет».
культура: Вы, фронтовик, наверняка знаете точно: что самое страшное на войне?
Бондарев: Первая бомбардировка. Пережив ее на передовой, обрел полное спокойствие — так же, как и мои товарищи, призванные почти сплошь из деревень. Кстати, неграмотных среди нас почти не было — в 30-е годы СССР накрыла эпидемия культуры. Повсюду заработали кружки, дома пионеров. Все что-то впитывали, читали Пушкина, Лермонтова, Толстого. Сформировалось, скажу без хвастовства, очень способное поколение, многие могли бы писать. Почти все погибли на войне — выжило три процента мужчин 1924 года рождения. И вот что удивительно — ни одного ненадежного товарища среди сослуживцев я не встретил. Потерял братьев, моя любовь осталась с ними.
культура: На чем держится мир?
Бондарев: На культуре, образовании, интеллекте.
культура: Как Вы стали писателем?
Бондарев: Задумываться о литературной профессии начал еще в школе. На войне относился к событиям, встречам, разговорам с «задней мыслью» — вдруг пригодится? Что-то мерцало в сознании... Первые рассказы стал сочинять, вернувшись с фронта. Поступая в Литинститут, показал секретарю приемной комиссии несколько стихов. Очень умная девица попалась: прочитала, сложила листочки пополам, порвала и бросила в корзину. Сказала: «Юра, забудьте про это!» К счастью, на рассказы обратил внимание Паустовский, зачислил на свой семинар — без экзаменов. Константин Георгиевич занимал в нашей литературе уникальное место. Выделялся стилистикой, выбором героев, внимательной мягкостью к человеку. Во всех жанрах — и романах, и статьях — проявлял себя интеллектуалом высшей пробы. Паустовский всю жизнь помогал мне советами.
культура: Какую Вашу вещь он ценил больше всего?
Бондарев: Один из первых рассказов — «Поздним вечером».
культура: Кого выделяете из писателей-сверстников?
Бондарев: Виктора Некрасова. «В окопах Сталинграда» сразу приняли и полюбили за правдивую доверительную интонацию. Это фронтовая книга книг — как для Европы на «На Западном фронте без перемен». Мы дружили, не раз общались за рюмкой кофе.
культура: Что для Вас значит слово «литература»?
Бондарев: Это наука, исследующая человека и мир. Работа над словом, поиски сюжета, конфликтов — суть познание, а не художественное упражнение. Автор познает и воспитывает себя, а затем — читателей. Литературы не существовало бы без памяти и воображения — память хранит историю, воображение дарит фактам художественную ипостась. Сравнивать писательский труд с фотографированием — преступление. Даже талантливый очеркист, не описывающий мир с внешней стороны, а что-то проясняющий в человеке, дает много пищи для ума и сильно воздействует на читателя.
культура: Роман с кино...
Бондарев: Случился довольно неожиданно. В 62-м издали и раскупили тираж «Тишины», спустя год книгу экранизировал Владимир Басов. Премьера растянулась: два месяца вокруг кинотеатра «Россия» стояли очереди. Пригласили поработать над «Освобождением» — в мировом прокате эпопею Юрия Озерова посмотрели 350 миллионов зрителей. Труднее всего складывалась судьба картины «Батальоны просят огня» — фильм начинал снимать один режиссер, заканчивал другой... Но работа все-таки состоялась — мне важно было рассказать, как мы форсировали Днепр. Все, что написал, — пропустил через себя, а об оставшемся за скобками говорить не хочу.
культура: Какие из картин и книг для Вас главные?
Бондарев: К романам и сценариям отношусь, как к детям, — одинаково. Не умею растолковывать свои произведения. Тот, кто пытается этим заниматься, — не писатель, а дерьмо. Хочешь болтать — ступай на эстраду, а книги пусть сами за себя говорят.
В новогоднюю ночь
Юрий БОНДАРЕВ
С 70-х годов Юрий Бондарев работает в жанре, который называет «Мгновения». Это — маленькие романы, лирико-философские миниатюры, заметки о жизни... Накануне юбилея «Культура» навестила классика в подмосковном поселке «Советский писатель». И Юрий Васильевич любезно поделился с газетой одним из неопубликованных «Мгновений».
Он взял ее руку, осторожно отогнул край перчатки и, едва касаясь губами, поцеловал в запястье.
— Я вас люблю, — сказал он виновато.
— Вы? Любите меня? И давно?
— Целую вечность. Я вижу — вы смеетесь? А мне не до смеха. У вас так заблестели глаза, что мне стало не по себе.
— Ну что вы! Просто невероятно! Вот мы с вами едем в автобусе с прекрасного университетского вечера по домам, а у вас в голове некое кавалерское несоответствие. Поэтому простите за ненаучно-фантастический вопрос. За что же вы меня любите?
— Хотите посмеяться надо мной? С какой стати?
— Я историк, серьезная дама, и мне, уважаемый физик, не полагается сверх меры веселиться. Вы просто ошеломили меня. Тем более, вам наверное, известно, что я замужем.
— У меня нет права оскорбить вашего мужа. Я сказал, что люблю вас, и это услышали только вы. Я не чувствую вины и с вашего разрешения могу повторить фразу, которая вас ошеломила. Разве вам ни разу не объяснялись в любви?
— Можете повторить, если вам так решительно хочется.
— Я люблю вас, Нина Викторовна.
— Спасибо. Ну вот теперь все сказано и давайте помолчим.
Она отвернулась к окну, он сбоку увидел ее чуть-чуть дрожащие от улыбки ресницы, ее пленительную, раньше не замечаемую им, серьгу, полуприкрытую каштановыми волосами, и ему нестерпимо захотелось взять ее руку, отодвинуть край кожаной перчатки и опять осторожно поцеловать в запястье.
Он несмело погладил и сжал ей пальцы. Она вопросительно взглянула на его покорное, какое-то беззащитное лицо и неожиданно сказала с веселой дерзостью:
— Знаете что, на вечере мы выпили с вами по рюмке, но в голову мне пришла сейчас чертовски бредовая мысль. Поедем куда-нибудь, хоть на Воробьевы горы, сверху зиму московскую посмотрим! Новогоднюю! Как вы? За или против?
— Не спрашивайте, — ответил он обрадованно. — Неужели вы могли подумать, что я отвечу «против»?
— Значит, сходим на первой остановке и ищем такси. Прокатимся по Москве и — на Воробьевы...
— С удовольствием.
Они слезли на первой остановке, заснеженной, безлюдной, и засмеялись от окружившей их свободы зимней ночи, от ее пустынной в этот час улицы, от розовости, озаренных огнями сугробов, от праздничного скрипа снега под их ногами.
— Так гораздо лучше, — сказала она и придвинулась к нему, не смущаясь.
— Почему вы смотрите на меня, как на исторический экспонат? В автобусе вы были одним, сейчас как будто — другим. Почему вы молчите? Я вас не узнаю.
— И я вас. Вы замечательная...
— Если так на самом деле, то поцелуйте меня, — сказала она не то насмешливо, не то с вызовом и сделала шаг, легонько притянула его к себе.
И он подумал, что она серьезная умная женщина, но ведет легкомысленную игру с ним, наклонился к ее близкому лицу и губами коснулся ее виска.
— Ну вот, ей-богу... Поцеловал меня, как девочку!
Она поощрительно похлопала рукой в перчатке его по щеке и шутливо приказала:
— Извольте-ка поцеловать меня как мужчина. Вы это умеете?
Он понимал, что она, чувствуя его неловкость в традиционно мужском ухаживании, по-женски с опытной кокетливостью командовала им, и эта смелость обрадовала его. Он неуклюже обнял ее, но тут же опомнившись, с порывистой нежностью приник к ее губам, мягко шевельнувшимся под его губами.
— Любая машина — наша! — отрываясь от нее, по-мальчишески крикнул он и выбежал на середину мостовой, взволнованно вглядываясь в обе стороны с надеждой, что ему повезет: добрый его покровитель помогал ему в эту ночь.
Это место Москвы — заваленный снегом бульвар по ту сторону дороги, отдаленный от шумных нескончаемых толп машин на шоссе, — было заповедником января — с его новогодними сугробами, залитыми светом фонарей и уличных окон, горевших разноцветными огнями елок на этажах напротив бульвара, и мнилось: где-то не так далеко плавала между небом и снегами греховная музыка, вызывая легкомысленное настроение у обоих.
Они остановили первую попавшуюся машину, оживленно сказали водителю: «Воробьевка», а когда сошли на этой самой Воробьевке, начали искать удобную дорогу для осмотра города с высоты. Такую дорогу они не нашли — даже боковые тропинки были глухо заметены метелями, но это ни ей, ни ему не испортило настроение.
— Вот что, — сказала она, оглядывая черноту неба с острыми угольками звезд. — Небеса нам не помогают. Будем надеяться на себя. И на меня. Вы не против, мужчина?
— Слухамся, как говорят поляки. — Он с послушным видом приложил два пальца к виску.
— Сейчас снова ловим машину и, если не возражаете, едем ко мне на чашку кофе. Я живу одна. Я — почти разведенка. Знаете, что это такое?
— Догадываюсь. Но, кажется, вы сказали, что замужем.
— Почти. Я живу в Москве, а муж далеко за океаном. В Сиэтле. Он, представьте, консул. Встречаемся раз в году. Сиэтл — город в Америке, на берегу океана.
И он подумал, что они преподают в одном университете, встречаются в деканате, на ученых советах, на конференциях, всякий раз дружески улыбаются друг другу, и это было обыденно и необъяснимо тепло, когда глядел на ее темнеющие ресницы, на ее глаза, задорно молодеющие от смеха. Ему нравилось, как она смешливо подымала брови, как приветливо поворачивала голову, когда он обращался к ней. Она, по-видимому, нравилась не только ему, он замечал: в перерывах между лекциями ее окружали студенты, и ему тоже захотелось побывать хоть бы на одной из ее лекций по новой истории, но он пока не решался на это.
«Мне повезло», — опять подумал он, садясь с ней в машину и, довольный собой, сказал, что теперь должна командовать она, указывая путь до своего дома.
Когда в лифте с высоким зеркалом, какие бывают в многоэтажных московских домах, поднялись на восьмой этаж и вышли на лестничную площадку, в окружение солидно обитых кожей дверей, он тщетно попытался заранее угадать дверь ее квартиры.
Было ему странно и любопытно; из раскрытой квартиры, задрав хвост, придавливаясь к косяку, тонко, по-детски мяукая, высунулся в переднюю белый котенок. И она вскрикнула радостно, подхватывая его на руки, прижимая к щеке.
— Ах ты, басурман мой милый! Соскучился? Голодный? Потерпи малость. — И, посадив котенка на диванчик в передней, договорила: — Мой любимец, мой друг. А теперь раздевайтесь, дорогой гость, проходите в хоромы, где проживает, смех, смех, смех, одинокая разведенка.
— Почему смех? — удивился он. — Вы довольны одиночеством?
— Привыкла. Стараюсь не думать об этом. Ведь я не могу переменить профессию мужа. Да и он привык месяцами не видеть меня. А телефонные разговоры — это игрушки, светская забава. Садитесь, уважаемый физик, на этот диван к столику. А я посмотрю в баре что-нибудь для вас интересное. Новогоднее. Хотите виски?
— Вероятно, нет.
— Джин?
— Тоже нет.
— А коньяк армянский?
— Это географически поближе. Спасибо. Рюмку выпью. Боже праведный, да у вас целая библиотека, Нина Викторовна! — воскликнул он, с интересом оглядывая заставленные книгами полки в просторной комнате с незадернутыми шторами на широких окнах, за которыми сверкали и пылали новогодние огни. — И вы все прочитали? — Он жестом выразил восхищение. — Или вместе с мужем? Наверное, читали по вечерам вслух?
— Вот здесь все по истории, учебники, исследования, мемуары, воспоминания, — сказала она нарочито учительским тоном. — Это мое. И вслух я не читаю. А тут — сплошь художественная литература. Это тоже мое царство, тут ближайшие друзья. Особенно когда остаюсь одна. Да, я ищу дружбы с Толстым, с Буниным, с Чеховым... Но не такой дружбы, как с вами... — Она смело взяла его за плечи и длительно посмотрела ему в глаза. Не выдержав ее взгляда, он сморгнул. — Такой дружбы, как с вами, — повторила она и вдруг с улыбкой поправилась:
— Хотя вы и сказали, что любите меня... Но какой дружбы я ищу с вами, я еще не понимаю, не знаю...
— Не знайте и не понимайте, — прервал он ее тоже комично. — Возможно, поймете. Не торопитесь.
Он бережно снял ее руки с плеч и поцеловал ей пальцы. Она достала из бара коньяк, две рюмки, вазочку с орешками и пригласила к столику:
— Давайте выпьем коньяку и будем рассказывать смешные истории. Но первая рюмка — за Новый год. Мужчина, разливайте. И будьте главой стола.
Он, несколько сконфузясь неопытностью быть главой стола, преувеличенно старательно разлил по рюмкам, они чокнулись и взглянули друг на друга с одной и той же мыслью.
— С Новым годом, Нина Викторовна... правда, вчера прошедшим, — произнес он, запнувшись. — Если вы не против, позвольте вас поцеловать в щечку?
— Пожалуйста, не забывайте, что шестнадцать лет мне давно миновало.
И она легонько махнула пальцем по щеке, будто сбрасывая возможный невинный поцелуй, и покорно подалась к нему, приблизив полуоткрытые губы. Этот поцелуй показался ему слишком откровенным, как сладостный внутренний ожог, заставивший его прерывисто вздохнуть, а она отклонилась, сдерживая смех.
— Что с вами, вы были женаты или вы природный холостяк?
— Мы разошлись через двадцать дней после загса. Пожалуй, холостяк.
Они помолчали и выпили коньяк молча. В тишине резко зазвонил
телефон, она вздрогнувшими глазами глянула на стенные часы, словно встревоженно проверяя точность звонка, неспешно поднялась и своей гибкой молодой походкой подошла к телефону на письменном столе; помедлила, повернулась к нему спиной и сняла трубку.
Вспоминая эти последние минуты в квартире Нины Викторовны, он ясно помнил, как она стояла у телефону спиной к нему, видел ее наклоненную голову, убранные в пучок каштановые волосы на затылке, ее серьги, не вполне принятые носить в университет, и по тому, как она быстро произносила: «Я одна, я одна!» — он уже не сомневался, что она говорит со своим мужем, и ничего, кроме ее голоса не воспринимал, сознавая единственное — это говорит она, Нина Викторовна, нисколько не стесняясь его присутствия в комнате.
— Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя! Не выдумывай, ради бога, глупости! Я одна, я одна, я одна! И безумно скучаю по тебе! Я не позвонила, я виновата! Молчи, молчи! Я люблю тебя, ненаглядный мой!..
Его уколола невнятная боль в груди, и, обеими руками опираясь о столик, он оттолкнулся от дивана и почему-то на цыпочках двинулся по толстому ковру в переднюю, убеждая себя: уйти, немедленно, сию минуту, не медля ни минуты вон!..
Она увидела его движение, сдавленно прошептала в трубку: «Я перезвоню», — и бросила трубку, кинулась к нему, как если бы осознала внезапное несчастье.
— Подождите! Стойте! — крикнула она в ненаигранном ужасе. — Подождите, я объясню вам!
— Не стоит, — сказал он глухо.
Неловко справляясь с дубленкой, путаясь в рукавах, он наконец с облегчением надел ее и, охваченный знобящим сквозняком, заговорил неуравновешенным голосом:
— Вы чрезвычайно смелая и... не простая женщина, а я, я совсем другой. Не Дон-Жуан и не мушкетер. Обыкновенный преподаватель, да еще физики... Вы очень мне нравитесь. Только без лжи. И все же я благодарю вас. До встречи в университете. Надеюсь остаться вашим хорошим знакомым, если разрешите.
— Что же нам делать, Господи, спаси и помоги!.. — застонала она, молитвенно сложив ладони и простирая их к потолку. Но тотчас красивое лицо ее исказилось, стало незнакомым, обостренным, злым, она боком рванулась к двери, с отчаянной мстительностью распахнула ее и выкрикнула, захлебываясь в непонятном ему гневе:
— Уходите! Сейчас же уходите! Ненавижу себя и вас! Прочь! Я не могу!..
— Прошу вас, успокойтесь, — сказал он с жалостью.
В комнате, врезаясь в упавшую тишину, зазвонил телефон, она вскрикнула, а он, не застегиваясь, не надевая шапку, вывалился на лестничную площадку, бессознательно нажал на кнопку лифта. Но тут же прыжками побежал по лестнице вниз с лихорадочной мыслью: скорее бы, скорее!..
Он выбежал из подъезда в новогоднюю ночь, властно опахнувшую его колючей волной мороза, бросившей ему навстречу хаос огней, праздничных пожаров елок за окнами на всех этажах, розовые ползающие полосы на гребнях сугробов.
«Какая нелепица! Я схожу с ума! — думал он, торопливо шагая по отчужденно, почти зло хрустящему снегу. — Зачем эта неестественная ночь! Я все понял и не понял ничего. Когда я выходил, мне показалось, на ее глазах мелькнули слезы.
Какой же был смысл в ее слове «ненавижу»? Я глупец! Глупец! Я все понял и не понял ничего. Господи, прости. Она тоже сказала: Господи, прости».
У него ослабли ноги, и он обнял фонарный столб, приник лбом к его ледяному уюту, потом поднял голову, едва нашел в светло-туманном небе еле заметные звезды, плача и ядовито смеясь над собой от беспомощности.