Его последний поклон

Дарья ЕФРЕМОВА , Красноярск

29.04.2019

1 мая исполняется 95 лет со дня рождения Виктора Астафьева, одного из самых известных, пронзительных и философичных русских писателей, фронтовика, лауреата двух Госпремий СССР и трех Государственных премий России. «Культура» побывала на родине классика, в деревне Овсянка под Красноярском.


Балагур из Краесветска

Астафьев, Старик, просто Петрович. Великий писатель, гордость и слава, «сердце и совесть». В Красноярском краеведческом музее множество портретов той или иной степени выразительности и художественной ценности — есть и один из последних: лицо, испещренное морщинами, растрепанный седой чуб, полуприкрытые глаза. Скорбный или задумчивый на холстах, бравый, хитро прищурившийся для какого-то «балагурства» на фото. А вот и молодой, лихой, ушанка набекрень, — рабочий литейного цеха вагонного депо. Таким ушел на фронт. Есть забавный юношеский снимок: шестнадцатилетний детдомовец стоит, подбоченившись, в окружении одноклассниц. Офицерский ремень, косоворотка, «усталый» взгляд все познавшего подростка. Учитывая триединство времени, места и политической конъюнктуры, Витя — почти выпускник элитной школы. Образцово-показательный приют в Игарке курировали на самом высоком уровне: еще бы — Город Солнца посреди вечной мерзлоты строился в доступной для судоходства протоке Енисея как международный порт, столица лесоэкспорта СССР. Хорошие ученики, между прочим, писали эссе о счастливом детстве и планах-надеждах стать летчиками, артистами и врачами для Горьковского сборника с линдгреновским названием «Мы из Игарки»: книжку готовили к нью-йоркской Всемирной выставке 1939-го, она называлась «Мир завтрашнего дня». Витя чести не удостоился — двоечник, три года в пятом классе, склонен к бродяжничеству. Он, конечно, свое еще возьмет — опишет этот Артек за полярным кругом в повести «Кража» под именем Краесветска...

Слава ходила за ним по пятам, но здесь, в Красноярске, куда он вернулся уже именитым, она приобрела черты культа. Но не столичного, модного или формального, а по-сибирски эпичного, почти фольклорного. «Астафьев! Да ты чо! Да не может быть! Врешь! Скажи: «Буду!» — мог подкатить на заимке какой-нибудь зачуханный мужичок. — «Буду!» — «Тогда подпиши!» И рыбак доставал из кармана, замусоленную, рваную «Царь-рыбу». Она у экспедиционников была вроде Библии. Даже серьезный человек, начальник какой-нибудь таежной метеостанции или рыбхоза, бывало, выпьет лишнего и заплачет на кухне: «Акимка — это я».

О балагурстве Петровича слагали легенды. На Чтениях до сих пор слушают диск с записями баек о Белове, Шукшине, Горбачеве и алтайском хохле Петро, который, не узнав президента, настойчиво предлагал купить у него по дешевке «меду». А в городе еще ходит апокрифический анекдот о том, как в конце 90-х местные власти решили сделать Астафьеву роскошный подарок — отдать в личное пользование бывший губернаторский особняк, едва отреставрированный после расселения коммуналок: пусть устраивает литературные вечера, собирает гостей. Петрович сначала удивился: «Да вы чо?», а потом стукнул кулаком по столу и потребовал открыть музей сибирских писателей. Так и поступили — влияние Старика в те годы было огромным.

Ему же предоставили квартиру в Академгородке: объединенная из двух малогабариток, она располагалась в пятиэтажке без лифта.

Дом на улице Щетинкина в родной Овсянке, где «скалистая от росы трава и крапива по берегам», «Енисей, не спящий даже ночью... пилка еловых вершин над дальним перевалом», Астафьев купил в 1980-м. Сейчас этот небольшой деревянный дом, стоящая рядом «усадьба» бабушки Екатерины Потылицыной и смотровая площадка на Слизневском утесе с памятником Царь-рыбе входят в Мемориальный музейный комплекс Виктора Петровича Астафьева.

Приворотное зелье

Знаменитая, описанная в нескольких его произведениях скала расположена на 23-м километре трассы Красноярск — Дивногорск. С нее открывается панорамный вид на Овсянку: видны церковь святителя Иннокентия Иркутского со старым погостом, похожая за замок библиотека (и то и другое появилось стараниями Петровича), при желании можно разглядеть и неприметный домик на Щетинкина, и бабушкино подворье.

«Впереди открывается простор, от которого и по сей день у меня заходится сердце, хочется мне сидеть и сидеть на вершине утеса, смотреть и плакать. Пуще приворотного зелья мне эта даль и близь — леса, горы, перевалы, и главное — вот эта притиснутая ими к Енисею деревенька, издали, с высоты такая сиротливая, такая смирная, такая заброшенная», — писал Астафьев.

— Он очень любил этот утес, хотя однажды чуть тут не замерз, когда военной порой отправился на помощь к овдовевшей многодетной родственнице, — рассказывает директор Красноярского краеведческого музея, друг и исследователь творчества писателя Валентина Ярошевская. — А дело было так. Тетка Апроня сообщила ему в письме, что они с детишками совсем оголодали, все зароды дикие козлы поели, мужа убили на войне. Вот Виктор Петрович, тогда студент ФЗО, и сорвался из Красноярска, пошел в Овсянку пешком. Морозы стояли лютые, дорог не было, только дикие тропы, он туда почти босой добрался — обувь от холода полопалась.

Площадку на вершине горы расчистили и огородили еще при жизни писателя, а отлитый из металла четырехметровый енисейский осетр — памятник «Царь-рыбе» — появился в год 80-летия со дня рождения Астафьева, к его первому посмертному юбилею.

— Неизвестно, как бы он сам отнесся к этой затее, скорее всего с иронией, — продолжает собеседница, — сказал бы, наверное, енисейской рыбе давно пора памятники ставить — перевелась вся, измельчала.

Подержаться за усы добродушного осетра — здесь этот грозный владыка выглядит милашкой — считается очень хорошей приметой, также как бросить монету в пучину вод. На утесе всегда людно: родители с детьми, школьные экскурсии, свадьбы. На деревьях разноцветные ленточки, вокруг замочки с именами и сердечками. Красноярцы обожают это место, говорят: вот она, настоящая Сибирь...

С Овсянкой у Астафьева связаны не только «сладкие сны» — бывали тут голодные, холодные, беспризорные и маетные дни, напряженная тревога ожидания после окончания училища, ощущение сосущей тоски и душевной смуты перед встречей с непутевым отцом и равнодушной мачехой, лихорадочный детский страх, когда снилась исполосованная водой утопленница-мама. Но приходили и солнечные дни, когда «у завозни ребятишки толкались с ранней весны и до осени», и бабушкин чай из сухой травы, заваренный в глиняной кринке, — пить полагалось вприкуску с сахаром. И ухающий в кустах филин, и верный пес Бойе, и цветущий где-то в лесу цветок папоротника — найдешь, «невидимкой станешь, можешь забрать все богатства у богатых и отдать их бедным... и даже пробраться на кладбище и оживить свою родную мать».

«Так уж водится среди русских людей: на большой своей Родине они выделяют и любят больше всего свою маленькую Родину... И вот я, если больше года не бываю в Сибири, не повидаюсь с Енисеем и Овсянкой, начинаю видеть их во сне», — признавался писатель.

Неофициально — дом бабушки, а по документам — Музей повести «Последний поклон» открылся 1 мая, в том же 2004-м. Во дворе зимовье, стайки для скота, сараи и большой навес, под которым хранились сани, конная упряжь, телеги, поленницы дров, в горнице домотканые половики, кружевные салфетки, швейная машинка «Зингер», иконы в красном углу.

— В этом доме жили наши общие бабушка и дед — Екатерина Петровна и Илья Евграфович Потылицыны. Витя прожил здесь пять лет — с 1931 по 1935 год, — рассказывает Галина Краснобровкина, заведующая Мемориальным музейным комплексом в Овсянке и двоюродная сестра писателя. — Родился он в нижнем конце деревни, на усадьбе своего отца Петра Павловича. В 1931-м началось раскулачивание и коллективизация. Астафьевы, отец и дед, были мельниками, мельницу у них отобрали, но наемными работниками при ней оставили. Потом сломалось какое-то колесо, и Петра Павловича обвинили во вредительстве. В доме же устроили начальную школу. Витя вместе с матерью Лидией Ильиничной перебрались сюда, к ее родителям. В таком составе прожили недолго. В июле 1931-го Лидия отправилась на лодке в Красноярск, чтобы отвезти мужу в тюрьму передачу. Лодка перевернулась, она зацепилась косой за плавун, и ее затянуло в реку. С тех пор Витя жил с бабушкой Екатериной, строгая она была и добрая, «всегда приходила ко мне в нужную и трудную минуту. Всегда спасала меня, облегчала мои боли и беды». В 1935-м Петра Павловича освободили, он забрал Виктора, но вскоре завел новую семью, и начались их скитания и мытарства. Папу его надо было знать. Ни о ком он не умел заботиться. «Деревенский красавчик, маленько гармонист, маленько плясун, маленько охотник, маленько рыбак, маленько парикмахер и не маленько хвастун».

Бабушкин дом, в котором случалось все «и игры, и драки», где будущего классика «приучали к труду: заставляли огребать снег, выпроваживать весенние ручьи за ворота», пришлось полностью реконструировать. Он простоял двести лет, бревна прогнили насквозь, но в этих «хоромах» жили красноярские дачники. Им, как вспоминают музейщики, пришлось купить две квартиры в городе, полностью их меблировать, а усадьбу строили заново — воссоздали до мельчайших подробностей по воспоминаниям и рисункам родственников и описаниям самого Астафьева. Точную копию сделали по старинным технологиям — первые четыре венца срубили из сибирской лиственницы, остальные из сосны.

Купыри и морковники

В палисаднике дома на улице Щетинкина растут посаженные писателем кедры. Рядом пристройка — банька, она же гостевая, помнящая знаменитых друзей Петровича — Валентина Распутина, Владимира Крупина, Валентина Курбатова, Михаила Кураева, Евгения Носова, Василия Белова. Приезжали худруки и артисты из известных театров: Таганки, «Современника», Театра Советской Армии, бывали губернаторы и президенты — Горбачев, Ельцин. В доме всего-то две комнаты — горница с хрустальной люстрой и каким-то невиданным креслом, по сторонам которого раскинулись лосиные рога, и спальня-кабинет с книжными полками во всю стену. Здесь писатель работал — в Овсянке написаны «Печальный детектив», «Зрячий посох», «Веселый солдат», «Обертон», главный незаконченный роман о войне «Прокляты и убиты» — и отвечал на корреспонденцию.

— Он вел обширную переписку, — рассказывает директор Красноярского литературного музея имени В. П. Астафьева Ольга Ермакова, — ему писали и редакторы толстых журналов, и коллеги, и режиссеры, и дети, и повариха из Игарки, и «простые» почитатели, пытавшиеся что-то переосмыслить в его произведениях. Вот, например, недавно нашли в архивах такое послание: «Виктор Петрович, Вселенная уже хранит в своем Банке Знаний слова и мысли, написанные вами»  — дальше что-то про провидцев и астрологов. Он старался всем отвечать, детям рассказывал о своих школьных проказах, городским жителям объяснял непонятные деревенские слова: «затеси», «купыри и морковники», «на потолке сахаристый куржак», «беспроглядность лугов за поскотиной». У него спрашивали совета, и он давал, просили рецензий на книги, и он делал. Вся его проза — автобиографична, и самым сложным текстом, конечно, стал роман «Прокляты и убиты». Жена Мария Семеновна, фронтовичка, вспоминала, что он болел после того, как выводил эти строки. Но не отступал, считал, что выжил «в непростых, на грани смерти обстоятельствах» только за тем, чтобы рассказать правду. О том, что война — преступление против человеческого разума. Книгу, как известно, встретили с неприязнью — возражали и многие его товарищи: Бондарев, Носов, Распутин. Думаю, спор не был идеологическим, просто беспощадная окопная истина идет вразрез с традицией русской литературы, где воинство — в первую очередь подвиг, героика. Астафьев же в этом смысле оказался ближе к Олдингтону или Ремарку.

«Он говорил всегда беспощадно, как есть, не помещался ни в какие круги, партии, лепил напропалую что думал, болея и переживая, но никогда не ненавидя», — вспоминает писатель, лауреат премии «Ясная Поляна», а сейчас и сотрудник астафьевской Овсянки Михаил Тарковский. В своем очерке «Встречи с Астафьевым» он вспоминает, как на очередных Чтениях екатеринбургский художник Михаил Сажаев все крутил диктофон «с записями знаменитого Петровичеваго балагурства. Астафьев что-то лепил про Овсянку, как мимо нее весной несет по Енисею всякий хлам, «тарелки несет, холодильники, машины, бляха-муха»... Говорил со своими интонациями, с непечатными добавками, и байка воспринималась тогда как просто хохма, а потом, когда вдумался — оказалось, что за смехом этим стоит и горечь, и боль о загаженном Енисее, природе, вообще всей нашей планете».


Валентин Курбатов: «Народ — ​это каждый»

Их не много в русской литературе — ​родных читательскому сердцу писателей, которым и фамилии не надо было. Все знали, о ком речь, когда говорили: Александр Сергеевич, Лев Николаевич, Федор Михайлович. Так прижились в нашей душе Виктор Петрович, Валентин Григорьевич, Василий Иванович. Их так по-родственному знали и чувствовали. Умом такой любви не возьмешь, хоть испишись. Тут потребно жить и думать в одно народное сердце, чтобы народ перепоручил тебе свое слово о мире. И если назвать писателя, который еще недавно воплощал эту исповедную силу с наиболее очевидной полнотой, то имя будет названо, не сговариваясь, — ​Виктор Петрович Астафьев.

Он никогда не выбирал нарочитых героев, невероятным чутьем догадываясь, что народ — ​это каждый, и можно оглянуться, положим, в одной своей родне, как он сделал в «Последнем поклоне», и это будет вся Россия. Можно не оглядывать войну от фронта до фронта, а написать Сашку Лебедева и Бориса Костяева, написать «Звездопад», «Пастуха и пастушку», «Прокляты и убиты» — ​и это будет вся война, от величия до сомнения. Можно не ожигать читателя ужасом цифр, подводящих к осознанию экологического края, а написать столкновение Акима и Гоги Герцева в «Царь-рыбе» — ​и это будет лучшее подтверждение разора и предупреждение о нравственных тупиках.

Если прочитать сейчас все его книги подряд, нельзя не увидеть, что все добрые люди, все мученики, многотерпеливцы, нежные матери, сироты, солдаты, но и все стервецы, негодяи, рвачи, и даже, кажется, все деревья и воды, рыбы и пчелы — ​все это он и все это в нем. Везде слышна его горькая, счастливая, его ненасытная интонация, неутолимое желание все понять и принять или возненавидеть, но все полным сердцем, на всю катушку, все — ​в безграничии русской души. Никто не говорил о родном народе столько горького, злого, почти несправедливого, ужасающе нагого, но, когда уже был готов сорваться укор в чрезмерности, тут же, почти через запятую, в такой же неотразимой убедительности и правде звучало благословение и славословие до капли, до звука оплаченное и омытое той же кровью любви, что и больной укор. По существу, это была небывалая еще по доверчивой открытости исповедь русского сердца, в которой таинственным образом сошлись простота «Капитанской дочки», жестокая прилюдность Розанова, народное сердце Некрасова и целебная свежесть мемуаристики Аксакова со здоровым озорством Гоголя. И не потому, что он искал их соединения, а потому, что всякую минуту жил полным русским сердцем и носил их в себе, как весь родной простор земли и небес.

Его помыслы всегда были по росту любому человеческому сердцу. Он, действительно, как будто только «пытался оживить и лес, и дол, и горы, очиститься душою и чаял, чаял хоть немножко, хоть-чуть помочь людям сделаться добрее», а за этими простыми заботами вошел в русскую культурную традицию со спокойной неотменимостью и поучительным достоинством во век не изменяющего правде человека.

Покоя в нашей душе, судя по всему, уже не будет. Не будет и однозначного отношения к Виктору Петровичу Астафьеву, потому что теперь он так и останется там, в прошедшем, предпочитая жить и погибать с человеком, с высшей его правдой, которую сам-то человек часто и уступить готов, да художник ему не позволит и тем убережет полноту, яркость, молодость и нетускнеющую свежесть жизни. Наш диалог с ним еще долго будет труден, но, как хочется думать, что Господь не зря время от времени посылает «круглые даты» юбилеев великих художников в надежде, что мы еще научимся слышать друг друга лучше и бережнее, потому что труд этот не кончается со смертью писателя, и, пока живы его книги, слава Богу, труд этот навсегда останется обоюден.

Послушайте напоследок его самого в лучшую минуту сердечного успокоения: «Никого не кляну, никого не ругаю, а благодарю Создателя за то, что даровал он мне радость творческого упоения и подсоблял в минуты колебаний и соблазнов жить по правилу, завещанному храбрым русским офицером и светлым поэтом Батюшковым: «Живи, как пишешь, пиши, как живешь». Я не изведал того пламени, какой сжигал Лермонтова, Пушкина, Толстого, не узнал, каким восторгом захлебывались они, какой дальний свет разверзался перед ними и какие истины открывались им. Но… я тоже знавал, пусть и краткое, вдохновение, болел и мучился словом… и моя радость… сотворением собственного чуда останется со мной…»



Фото на анонсе: А. Белоногов/РИА Новости