24.04.2019
Не пожалеем и для Булата Шалвовича эпитета «великий». Астафьев, уже при жизни признанный классиком, безусловно, мощнее Окуджавы как художник, однако тот стал не только знаком и голосом определенной эпохи, но и ее соавтором. Впрочем, провоцировать великих на посмертное соперничество — занятие не слишком благородное, противоречащее «добрым нравам литературы»; важнее и актуальнее сегодня обозначить линии сближения двух больших советских талантов, благо фактура щедрая, по сей день больная и кровоточащая. Они были явно задуманы как антиподы, если не человеческие, то социальные (красный барчук, комиссарский сын Окуджава и крестьянин, глубинный сибиряк Астафьев) и литературные, но катаклизмы века и путешествия раненых душ обрекли их на парность — в жизненных драмах, достижениях и заблуждениях…
Сиротство — отца, раскулаченного и осужденного за вредительство, Виктор Петрович лишился в пять лет. Матери, утонувшей в Енисее, — в семь; беспризорщина и детдомовщина. Зеркально — у Окуджавы, но он все же выиграл у судьбы почти счастливое детство: отец расстрелян в 1937-м как троцкист, мать отправлена в Карлаг (вернулась в 1947-м, к взрослому сыну-фронтовику). Жизнь на улице, конечно, была трагичнее арбатского довоенного двора, впоследствии Окуджавой романтизированного и воспетого; уличный опыт, однако, оказался родственным. Когда критики называли арбатский цикл «блатными песнями» (чего там и близко не было), они хорошо понимали, какой материал, темный и жестокий, преображает поэт, как урки превращаются в королей, а уличные девчонки — в прекрасных дам.
На фронт оба попадают в страшном 1942 году. Биографы и Окуджавы, и Астафьева любят подчеркивать: «ушли добровольцами». Но тут, скорее, желание дополнительно героизировать своих персонажей. «18-летний доброволец» — это оксюморон; способ попадания на войну ничуть не влияет на заслуги и жертвенность. Фронтовой век Астафьева оказался дольше и тяжелее, чем у Окуджавы, который после ранения под Моздоком и скитаний по тылам, был демобилизован в начале 1944-го. Интересно, что оба закончили свою войну рядовыми, а затем учительствовали, работали корреспондентами провинциальных газет, в областных же издательствах выпустили и первые книги: Астафьев в Молотове («До будущей весны», 1953), Окуджава в Калуге («Лирика», 1956).
Еще одна общая деталь — высшие советские звания. Астафьев получает Героя Соцтруда в 1989 году — СССР уже корчится в агонии; тогда же Виктор Петрович подписывает известное «Римское обращение», констатирующее гибель сверхдержавы. Окуджава становится лауреатом Госпремии СССР в 1991-м — и тут исторические комментарии излишни. Выходит, получив от государства высшие почести, оба писателя не только пополняют ряды разрушителей, но еще и рвутся оттоптаться на почившей державе максимально эффектно — в ход идут дарования, темперамент, энергия имен…
Собственно, вот самый горький момент этой ретроспективы на двоих: в октябре 1993 года Астафьев и Окуджава оказываются среди подписантов печально знаменитого «Письма 42», которое вышло под заголовком «Писатели требуют от правительства решительных действий» (в народе — «Раздавите гадину!»). Литераторы призывали репрессировать защитников уже расстрелянного на тот момент Белого дома, к запрету оппозиционных партий, «фронтов и объединений», закрытию газет и журналов патриотического направления. Несомненно, имена Астафьева и Окуджавы были знаковыми, первыми среди подписантов — за Булатом Шалвовичем стояли эпоха и огромная аудитория, за Виктором Петровичем — нутряная, глубинная страна, война, Сибирь, его собственная сила и боль…
Сегодня ничуть не прояснилась ситуация с идеологами и авторами письма, зато чуть ли не каждого второго подписанта объявили вовлеченным в злое дело неправедно. Юрий Кублановский уверяет, что Астафьев письма не подписывал. Андрей Дементьев утверждал, что не визировал и Окуджава. Желание «отмазать» кумиров понятно, создание мифов вокруг того обращения говорит о его исторической значимости… Однако. Подпись Астафьева стоит не впереди, как положено по алфавиту, а самой последней, что указывает на долгие переговоры и согласования. Но главное — все дальнейшие высказывания сегодняшних юбиляров свидетельствуют о том, что тогдашняя их позиция не была спонтанной, останавливаться в разрушительном раже на рубеже октября 93-го они не желали, и в своей «поддержке демократических реформ» вышли на самоубийственные виражи.
Окуджава, кажется, слишком заигрался в аристократа и, возможно, подсознательно надеялся, что новый порядок вещей окончательно утверждает его в князьях мира сего. Виктор Петрович когда-то чрезвычайно точно определил аудиторию Булата Шалвовича: «Его проводили и оплакали многие друзья, товарищи, почитатели таланта. Но более всех, искреннее всех горевала о нем провинциальная интеллигенция — учителя, врачи сельские, газетчики, жители и служители городских окраин, которые чтут и помнят не только родство, но и певца, посланного Богом для утешения и просветления вечно тоскующей о чем-то русской души».
Провинциальная интеллигенция и стала первой жертвой хищного российского неолиберализма — она просто лишилась форм и способов существования, а вместе с ней и сам Окуджава как явление социальное и смыслообразующее слинял, растворился, оставшись для кого-то конфузливой тенью, для кого-то дорогим призраком, набором потусторонних нот. Но ведь он и сам предал эту замечательную людскую общность, когда всерьез поверил в «дворянина с арбатского двора» и вдруг объявил себя элитой со всеми приличествующими градусами и направлениями сословной спеси. Недаром Дмитрий Быков регулярно повторяет: «Он относился к ним, как аристократ к разночинцам» — неважно, кто эти «они», важно, как это смакует биограф Окуджавы. Впрочем, на данные кавалергардские восторги уже ответил Владимир Максимов «…сочинитель гитарных романсов, почему-то считающий себя великим аристократом. Господи, и откуда же такая спесь у потомка тифлисских лавочников?».
Что до Астафьева — уже в ранних его вещах зазвучали ноты эсхатологического пессимизма, еще увереннее проявились они в повестях времен перестройки — «Людочке» и «Печальном детективе». Глубокое неверие в человека, по сути, подменяет сюжет и характеры, а социальная воспаленность камуфлирует астафьевскую мизантропию все ненадежнее. При этом обе вещи оставались великолепной русской прозой, шедеврами и событиями. Виктор Петрович выпустил Зло попастись на вольные хлеба, показав, что оно имманентно человеческой природе, и от социальных, географических и бытовых условий никак не зависит. Тем не менее виноватой в радиоактивных выбросах Зла писатель объявил именно Советскую власть. В дальнейшем эта концепция воплотилась в романе «Прокляты и убиты» — первом в отечественной литературе ярчайшем примере окопного хоррора, с нагромождением ужасов и бессмыслиц, для которых великая бойня — лишь фон, и не самый обязательный. Как фронтовик и гражданин Астафьев имел полное право на такое изображение, а вот как русский писатель на теме «окончательной правды о войне» он явно перегорел и надорвался; мизантропия обернулась трагическим личным надломом. Симптоматична его предсмертная запись: «Я пришел в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного, порочного. Мне нечего сказать вам на прощание».
Тем не менее сквозь судьбы двух больших художников, полные взлетов и тяжелых заблуждений, отчетливо просматривается масштаб — их собственный, равно как пространства и времени, в которое они творили. Это очень много, а ведь нам еще остались книги и песни.