Историк философии Андрей Тесля: «Государства и другие политические общности меняются, а народ — намного более устойчивое явление»

Алексей ФИЛИППОВ

16.11.2021

Историк философии Андрей Тесля: «Государства и другие политические общности меняются, а народ — намного более устойчивое явление»

Материал опубликован в № 8 печатной версии газеты «Культура» от 26 августа 2021 года в рамках темы номера «Русская идея»: где ее искать и почему она важна для культуры?».

Наш собеседник — историк философии Андрей Тесля, автор книг «Первый русский национализм... И другие», «Русские беседы: лица и ситуации» и «Истинно русские люди. История русского национализма».

В 2021 году «русская идея» в общефилософском, понятийном плане трудноуловима. Возможно, дело в том, что на сегодняшний день вполне проецируются русские идеи прошлого, начиная с самых давних времен. И Москва — Третий Рим, «а четвертому не быти», и уваровская триада — православие, самодержавие, народность. А также идеи славянофилов. А заодно и то, о чем писали плохо понявшие славянофилов советские писатели-деревенщики, и многое другое. Современная идеологическая эклектика говорит, что с идеей народа, понимаемой как его главная миссия, сейчас не все благополучно. К тому же наши современники не понимают, что она не тождественна производственным планам и геополитике.

Тем не менее, поиски национальной, народной идеи для сегодняшней России и ее культуры крайне важны. Наблюдаемые сейчас конвульсии общественной мысли связаны с тем, что нация ищет духовную, идейную опору и не может ее найти.

— Как в европейской мысли складывалось понятие идеи народа?

— Она связана с философией, историческим мышлением XVIII века. Тут стоит вспомнить Вольтера и Монтескье, понятия духа законов, времени, царствования. А также сформировавшийся в последние десятилетия XVIII — начале XIX века комплекс идей, связанный с Гердером и его «Идеями к философии истории человечества». Эта проблематика отзывается и у Канта в его статье «Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском плане». У Фихте, Шеллинга, Гегеля начинает идти речь об «идее народа» уже во вполне привычном для нас контексте.

— В чем здесь суть?

— Есть исторические и неисторические народы, у последних нет «идеи» — в смысле вклада в общий исторический процесс, нет миссии, они не участвуют в общей истории (точнее, участвуют лишь как материал, не являются ее субъектами).

Немецкая философия оказала большое влияние на русскую мысль. Разговоры о русской идее в XIX веке, по своей сути являются утверждением, что русские — исторический народ. А раз так, у него должна быть идея, то, что он имеет сказать человечеству. И здесь необходимо вспомнить о первом, скандальном «Философическом письме» Чаадаева (опубликовано в 1836-м) и о его ключевом тезисе, заключающемся в том, что сказать России нечего. По расхожему восприятию мысли чаадаевского письма, у России нет своей идеи, следовательно, она является физическим фактом, огромным географическим телом, но не участником всемирной истории. (Замечу, что для самого Чаадаева — такой удивительный физический факт — именно проблема, загадка, которая и позволяет далее ему предполагать наличие особой, уникальной миссии, к которой предназначена Россия).

Так в нашей культуре начался разговор о русской идее, и далее Чаадаев разбирается с тем, навсегда ли это или же речь идет только о настоящем времени. Все дальнейшие разговоры о том, что Россия значит в общечеловеческом плане, что она дает миру — и что она призвана ему дать, можно определить через формулу русской идеи.

Отечественные мыслители отвечали на этот вопрос по-разному.

Знаменитый историк Сергей Михайлович Соловьев (1820–1879) пользуется понятием «народных начал» и говорит, что основой русской народности стало православие. По Соловьеву сущность, основа народности не статична, она меняется. В IX веке православия на Руси не было, но в дальнейшем русский народ обрел в нем свое основание, свою идею.

А его сын, религиозный мыслитель, поэт и публицист Владимир Сергеевич Соловьев (1853–1900), автор самого известного текста на эту тему, в своей статье «Русская идея» пишет, что вопрос не в том, как мы об этом думаем. Важно, что Господь замыслил о России.

Пафос Владимира Соловьева, в отличие от его отца, заключается в том, что миссия России — в отречении от своего национального. Россия призвана быть носителем вселенского христианского начала.

— Это очень имперская идея. Всечеловечество Соловьева — отражение государства, состоящего из многих наций.

— Владимир Соловьев, конечно же, движим имперским пафосом, а идеальная империя может быть только одна. В его первоначальном представлении историческая Россия соединяется со всеми вселенскими элементами, и в этом смысле вселенское и русское тождественно.

Император — русский царь, а вселенская истина, вселенская религия — православие. Это идеальное воплощение России Владимира Соловьева, но для того, чтобы его достичь, реальной России, по мнению философа, необходимо измениться.

Здесь нужно уточнение. Провести жесткое противопоставление между имперским и национальным, особенно в XIX — начале ХХ века, нельзя. В контексте того времени национальное государство мыслится собирающим собственную империю. Национальная общность, национальное самосознание нужны, чтобы добиться национального господства. Это необходимо для того, чтобы реализовать какой-то грандиозный культурный и политический проект. А для этого национальная идея, как и сам народ, должны вбирать новых, других. Им необходимо быть открытыми.

По этой логике, в основе национальной истории лежит народная идея. В нашей культуре это понятие связано с тем, что называют идеалистическим направлением, религиозной философией — от Чаадаева и далее, к отцу и сыну Соловьевым, Бердяеву, Булгакову и Лосскому.

У теоретика марксизма Георгия Плеханова, к примеру, есть своя концепция места России во всемирной истории, но Плеханов очень бы удивился, услышав, что его концепция является «русской идеей». Здесь мы говорим не о всех вариантах понимания России в мире, а о религиозно-философском, и для него в основе всего происходящего с определенного исторического момента лежит чаще всего именно православие.

Простых выводов, однозначных ответов на вопрос «кто мы такие?» тут нет, отсюда и напряженность дебатов. Вот высказывание Чаадаева — но что ему ответить? Сказать, что у его взглядов нет никаких оснований, что он говорит очевидные нелепости, нельзя. В этом случае его национальный нигилизм (на самом деле Чаадаев был от этого далек, нигилизм этого толка увидела в его «Письме» публика) не воспринимался бы так болезненно.

— Об этом говорит и острая реакция властей, объявивших его сумасшедшим.

— Да, он попадал в нерв, в то, что беспокоило. И с ходу возразить ему не получалось, легкие варианты возражений не работали.

— Ему и не возразили.

— Целый ряд современников считал, что они могут ответить Чаадаеву, но вставал вопрос этичности публичной дискуссии с человеком, у которого заткнут рот.

Я напомню хотя бы знаменитый ответ Пушкина, хотя тот и не отослал его напрямую к «Философическому письму»:

«...Вы пишете, что мы стоим вне времени и не принадлежим ни Западу, ни Востоку, но так ли уж это плохо, сударь? Мы не принадлежим ни к одному из проторенных путей культуры, и потому мы вольны выбирать свой путь, а не идти за «ведущими» державами, как стадо овец идет за своим пастухом. Ведь какова участь таких овец? Они будут выпотрошены и съедены, как и те страны, что сейчас бредут под крылышком основных держав, и судьба их представляется в будущем крайне печальной. Мы же свободны от такой участи, и в будущем имеем шанс стать не частью стада, но равными пастухам...»

— Вы начали разговор с немецкой философии. Как мне кажется, «идея национальной идеи» свойственна отечественной и немецким культурам, да и испанской, кстати, тоже. Странам, которые ощущали себя аутсайдерами, которым надо было что-то доказать. России XIX века — в силу своей молодости, неукорененности в европейской культуре. Германии конца XVIII — начала XIX века — из-за своего политического ничтожества, государственной раздробленности на фоне интеллектуальной и культурной мощи. Испании конца XIX — начала XX века из-за деградации государства, резко контрастировавшего с его великим прошлым. Британской и французской культурам это несвойственно.

— Отчасти да. Вопрос о своем месте во всемирной истории, о национальной, народной идее возникает, когда тебе нужно что-то объяснить, в том числе и самому себе. Но уже на следующем шаге разговор на эту тему усложняется.

С Францией, кстати, все не так однозначно. Знаменитый французский историк и политический деятель эпохи Реставрации и Июльской монархии Франсуа Гизо в лекциях «История цивилизации в Европе» формулирует идею Франции. Он заявляет — Франция является центром европейской цивилизации, наиболее полным ее выражением. Для французской мысли идея вполне традиционная... Но акцентируется она так подчеркнуто, обостренно после наполеоновских войн, когда это первенство находится под вопросом.

И все же я бы не утрировал то, о чем вы говорите в своем вопросе. Идея народа с разной степенью напряженности и остроты в XIX веке присутствует практически во всех европейских странах, где идет активный процесс национального строительства. Это один из вариантов формулирования национальной идеи.

Тут можно вспомнить такой яркий пример, как польский. Мицкевич в «Книге польского пилигримства» толкует Польшу как Христа народов, и ожидает ее Воскрешения, а с ним и воскрешения свободы.

По сравнению с этим самый пафосный, самый напряженный вариант религиозно-философского истолкования русской идеи выглядит неизмеримо умереннее. Затем Мицкевич ставит вопрос о соответствии Польши ее призванию, и то же мы находим в русской культуре, например, у поэта, богослова и философа, основоположника славянофильства Алексея Хомякова (1804–1860). Вспомните его знаменитое стихотворение «Тебя призвал на брань святую...» (1854):

«О, недостойная избранья,

Ты избрана´! Скорей омой

Себя водою покаянья,

Да гром двойного наказанья

Не грянет над твоей главой!»

Хомяков говорит следующее: ты призвана на подвиг, но способна ли ты его осуществить? Насколько мы нравственно соответствуем своему призванию?

Сергей Михайлович Соловьев очень определенно отвечает на вопрос об историческом пути России в «Публичных чтениях о Петре Великом». В центре концепции Сергея Михайловича — Россия как национальная империя. В семидесятые годы XIX века он создает очень странное с точки зрения политической теории понятие. Для него национальная и имперская идеи не противоречат друг другу. И империя для него — это очень важный момент! — не универсальна. Это пространство господства титульной нации, большое, могущественное государство, включающее в себя целый ряд народов.

А сын Соловьева, Владимир Сергеевич, приходит к идее империи как универсума. Русский национализм оказывается для него неприемлем — каким бы широким тот ни был.

— Сейчас эта интеллектуальная традиция мертва? При всей роли религии и церкви в жизни страны мы не можем всерьез говорить о каких-то философско-религиозных поисках.

— Дело не в том, как в интеллектуальном плане ощущает себя православная церковь. Тут другая проблема: знакомые нам по XIX веку большие исторические конструкции сейчас вообще плохо себя чувствуют.

История нынче важна как трактовка ее конкретных эпизодов, а не в историософском, историко-философском плане. Утрачен язык, на котором могли бы вестись подобные споры с той или иной апелляцией к научности, а не как чистое визионерство или архаизм. Возобладали более актуальные, иначе устроенные способы работы с прошлым. И здесь даже сам язык показывает перемену — говоря о «работе с прошлым», тем самым утверждается инструменталистское видение, прошлое — как некий ресурс, материал.

К тому же существует и другая проблема, пожалуй, намного более значимая: насколько в современных условиях возможны национальная мобилизация, национальная «сборка» — по крайней мере, по моделям, прямо отсылающим к XIX — первой половине XX века?

Но недооценивать роль русской религиозно-философской традиции не приходится: как только мы обращаемся к историческим рассуждениям, она продолжает работать.

— Почему?

— Потому что она вошла в публицистический обиход и усвоена массовым сознанием. А идея народа, народной, национальной идеи — устойчивая тема, хоть сейчас она и не является предметом научных дискуссий. Государства и другие политические общности меняются, а народ намного более устойчивое явление. Из-за него, из-за его образа и способа мыслить, из-за того, что он осознает себя единым, непрерывным целым, история Древней Руси является нашей историей. Следовательно, рассуждения о народе как об историческом субъекте остаются важны, как и в XIX веке. Они перестали быть предметом научного знания — сейчас невозможно, чтобы историк, к примеру, на полном серьезе и оставаясь в рамках своей профессиональной компетенции, рассуждал о «судьбах русского народа», «народном характере» или чем-то подобном. Но эти понятийные конструкции остаются частью публицистического языка, и, что намного важнее, без апелляции к «народу» оказывается невозможно обойтись. Например, в политической реальности к нему обращается Конституция как к источнику всякой власти в государстве... И так далее.

— Оба Соловьева писали не об образованном обществе, а о податном сословии. В Европе не было аналога русскому простонародью: когда после победы над Наполеоном Александра I триумфально встречали в Лондоне, он подивился, глядя на прилично одетую толпу: «А где народ?» Для отца и сына Соловьевых есть образованное общество и есть отчасти реальный, отчасти метафизический простой народ, крестьяне, носители коренного, духовного начала. А о ком мы говорим, поминая народ сейчас? Об офисных клерках, охранниках, военных, жителях умирающих деревень, продавцах, бизнесменах, чиновниках?

— Соловьевский народ — тот народ, о котором легко говорить, потому что у него нет голоса. Сегодняшние трудности связаны с тем, что голос возник у тех, кто раньше был безмолвен.

— Да, сейчас народ орет во всех социальных сетях.

— И его очень трудно собрать в единый субъект и сказать: вот перед нами народ, он таков. Тем не менее, тема молчащего, скрытого народа, противостоящего эмпирически наблюдаемому сейчас, например, вновь звучит — в недавней формуле «глубинного народа». Чем-то подобным, кстати, занимались еще писатели-«деревенщики», отыскивая некий «подлинный народ», противостоящий людской массе, «оторвавшейся от корней».

— Возможно ли, что трактуемая в историко-философском ключе тема идеи русского народа исчерпана?

— Эта тема не может быть исчерпана, потому что она все еще имеет большую силу — хотя бы инерционно. Как только мы начинаем об этом говорить, то воспроизводим идущие с XIX века историософские образы — в целостном или хаотическом виде.

И я бы не стал так решительно прощаться с ней еще и потому, что идея народа связана с возникновением государства нового времени, становлением гражданских обществ. Мысль о том, что в таком виде, как в XIX веке, государство устарело, совсем недавно была популярна до банальности, а сейчас это вовсе неочевидно. Кажется, мы и глобализм уже успели похоронить.

— Его похоронил ковид.

— Вообще-то похороны глобализма начались с кризиса 2007–2008 годов, водораздел прошел там. Государство XIX века не вернется, это понятно, и тем не менее государство возвращается. Поменялось практически все, государство стало совсем другим, понятие народа сделалось трудноуловимым. Но народ по-прежнему существует — существует хотя бы на уровне отсылок к нему, как предмет речи. А территориальная общность предполагает — в рамках государства граждан — определенные режимы «национальной сборки», национального объединения. Переживать это только в сегодняшнем моменте люди не могут, поэтому они обращаются к прошлому и будущему...

И это вновь возвращает нас к ключевым сюжетам, связанным с понятием русской идеи.

К поискам связанного с большим общечеловеческим планом смысла нашего общего существования. Того, что мы здесь делаем. Нашего места во всемирной истории.

Того, кто мы такие...

Фотографии: www.pbs.twimg.com; фото на анонсе - Ирина Фастовец.