Историк Федор Николаи: «Нам не хватает образа будущего как некоего позитивного состояния»

Петр СКОРОБОГАТЫЙ

22.07.2020

Фото: Кирилл Зыков / АГН Москва.


Современное общество поражено ностальгией. И на Востоке, и на Западе видят «золотой век» в прошлом, отказываясь жить сегодняшним днем и опасаясь заглядывать в будущее. Негатив выключен из коллективных воспоминаний, остаются только положительные коннотации. Где-то здесь, в этой ностальгии, лежит еще одна причина современных войн памяти: почему людям так сложно примириться друг с другом и своей историей? Что такое ностальгия и память для современного человека — об этом мы поговорили с Федором Николаи, доцентом кафедры всеобщей истории, классических дисциплин и права факультета гуманитарных наук Мининского университета (Нижний Новгород).

— Ретротопия — понятие, которое ввел британский социолог Зигмунт Бауман, — это невыносимая тяга к прошлому, которая все чаще охватывает человечество в последние десятилетия. Он пишет, что дорога в будущее сегодня выглядит так страшно, как никогда ранее. Отсюда ностальгия по еще недавним временам успеха и достатка. Чем характеризуется этот психологический и социокультурный механизм в разные эпохи?

— Ностальгия сегодня популярна не только у нас в России под лозунгом «назад в СССР», но и в других странах. Но это лишь верхушка айсберга общественного сознания. Есть прекрасная книга Светланы Бойм «Будущее ностальгии», где этот феномен прослеживается с XVII века, когда она появилась сначала в медицинском, потом в культурном поле. В XVIII–XIX веках, когда в Европе произошел промышленный переворот, она была связана с уходящей для дворянства усадебной культурой и романтизацией прошлого в литературе. Эту культуру нельзя рассматривать отдельно от социальных отношений. В XX веке и капиталистическое общество, и советское было устремлено в будущее. Сегодня оба этих проекта или потерпели крах, или как минимум их образы светлого будущего вызывают все больше сомнений. Коммунисты сегодня не верят в построение коммунизма. Для либералов демократия — это нормативный идеал, который трудно воплотить в жизнь. И ностальгия появляется на фоне всеобщего разочарования в этих идеалах. Люди говорят: я бы хотел вернуться в СССР, жить в Советском Союзе. Понятно, что нельзя в одну реку войти дважды, что это просто символ, но символ чего? На мой взгляд, им не хватает как раз образа будущего как какого-то позитивного состояния. Ведь сегодня все говорят об угрозах, о проблемах, которые нас ожидают. То есть это другой тип будущего — то, чего нужно избежать, предотвратить или уклониться. Ну и во-вторых, людям не хватает социальной справедливости, с этим совершенно точно проблема везде.

— То есть это не только отсутствие образа оптимистичного будущего, но еще и нежелание жить настоящим, то есть претензии к настоящему?

— Да, это критика растущего социального расслоения и несправедливости. Но этот критический элемент выражается не напрямую в политических требованиях, а косвенно — в ностальгии по Советскому Союзу. И второй момент, это отсутствие положительного образа будущего, который мы могли бы приблизить. Угрозы можно попытаться избежать или предотвратить. Но проблема в том, что нет самостоятельного проекта, в который люди хотели бы инвестировать свои силы, эмоции, время.

— Насколько прошлое, связанное с Советским Союзом, уже мифологизировано? Ведь поколения, жившие при СССР уходят, при этом и совсем молодые люди будто бы предаются ностальгии по тем временам, которых не видели.

— Мы со студентами в качестве практики по устной истории берем интервью у разных людей. И один из наших собеседников был в 70–80-е годы главным инженером проекта на «Красном Сормове», где еще делали подводные лодки. Важный человек, востребованный специалист, который возглавляет большой коллектив, помогает молодым специалистам и т.д. В 90-е он как раз вышел на пенсию, и для него все резко изменилось. Конечно, у него возникает ностальгия по прошлому, учитывая, как много ему дало советское общество. Нужно учитывать также, что это поколение «детей войны» — людей, которые застали послевоенную разруху, долго жили в коммуналках или бараках и для кого улучшения быта в 60–70-е годы были вполне осязаемы. «Хрущевки» сегодня не воспринимаются как достойное жилье, но в свое время это было очевидное и массовое улучшение быта. У этого человека и его поколения одна ностальгия.

Для моих одноклассников (поколения 40+), которые советское общество застали лишь частично, когда учились в школе и не занимались обеспечением семьи, эта ностальгия во многом мифологизирована. Это ностальгия, скорее, по детству, по таким вещам, как виниловые пластинки, и по дружеским отношениям, которые были очень важны в детстве и юности, а сегодня оказываются отодвинуты повседневными хлопотами, зарабатыванием денег для семьи и т.д.

Необходимо отметить также, что и ностальгия, и память во многом субъективны, — люди по-разному их испытывают и по-разному о них говорят. Сегодня популярный нарратив о «прекрасной жизни в СССР» поддерживает государство, и мне кажется, что многие молодые люди транслируют его просто потому, что он легко узнаваем и создает иллюзию (утраченной) общности.

— А где на этой траектории в прошлое лежит память о Великой Отечественной войне? Ведь, с одной стороны, она накрепко связана с Советским Союзом, именно Советский Союз вышел победителем. С другой стороны, мне кажется, что люди как-то разделяют эти два образа из прошлого.

— В этом году мне показалось очень интересным, как в связи с карантином наши соотечественники пытались сформулировать свое отношение к Дню Победы в соцсетях. Как соотносятся для них героизация Победы и признание ее непомерной цены. Отдельно героизация и скорбь встречаются не так уж часто. Многие пытаются связать их, причем применительно к истории своей семьи. То есть не просто фотографию деда запостить, но и сказать, почему эта память для них важна. Это не какое-то клише, вроде «можем повторить», но аналитическое и рефлексивное суждение. И это очень важный шаг, прежде всего этический.

Ностальгия и память — посредники между индивидуальной и коллективной памятью. Человек помнит многие вещи, но не о всех из них хочет говорить. А есть коллективное представление — память о войне как конвенциональный нарратив или политический проект, который может быть не связан с семейной историей. Еще один проект, которым мы со студентами занимаемся, — это устная история локальных конфликтов. Многие ветераны боевых действий в Афганистане или на Северном Кавказе не хотят вспоминать или рассказывать о своем опыте. Две трети из них отказываются от интервью. А многие если и рассказывают, то не о себе, а о политике партии и правительства, то есть о какой-то чужой большой истории. Получается, что это не память, а экран, ширма, за которой лежит то, что не вписывается или не соответствует этому общепринятому нарративу.

— Вот эта рефлексия людей в соцсетях о своем отношении к Отечественной войне, ее можно назвать национальной проработкой прошлого?

— Не всегда. Проработка относится к трудному личному или коллективному прошлому. Вторая мировая война — это, конечно, трудное прошлое, но не для всех. Сегодня ветеранам войны за 90 лет, их крайне мало осталось. Для многих людей (и не обязательно молодежи) война — это уже некая картинка, кино. Сейчас фильмы, телевизор, интернет формируют опосредованную память, которая все меньше осмысляется на личностном уровне и все активнее конструируется на уровне политическом. Многие очень разные люди, в том числе ветераны, говорят, что современные фильмы о войне, в отличие от советских, им не нравятся. Каноны боевика как жанра и внешние спецэффекты выносятся на передний план и заслоняют какие-то другие вещи, в том числе скорбь и рефлексию. Во время их просмотра не нужно думать, нужно есть попкорн. Такое кино вызывает ощущение искусственности, сконструированности сюжета, примитивизации представлений о войне. Память здесь подменяется ярким, но чужим рассказом.

— Считается, что именно с проработкой памяти у нас в целом проблема в России. К каким ситуациям применим это процесс?

— Проработка — это понятие, которое можно применять к разным ситуациям. Например, я сам 1976 года рождения, мои одноклассники в 18 лет попали срочниками в первую чеченскую кампанию. А деда, воевавшего в 1941–1943-м, я практически не помню. Поэтому память о локальных конфликтах в современном обществе для меня ближе и интереснее. Тем более что в отличие от Второй мировой войны не только общепринятого, но и вообще узнаваемого нарратива по участию советских войск в военных действиях во Вьетнаме, Анголе, Египте, Эфиопии или более близких к нам сегодня конфликтах у нас до сих пор не сложилось. И мне кажется, что эта память сотен тысяч людей сегодня также должна обсуждаться, пусть даже в полемическом ключе. Разным поколениям, разным социальным группам нужно учиться слушать друг друга, с уважением относиться к другим точкам зрения и не подменять их клишированными рассказами о политике партии и правительства. Это и будет проработкой прошлого — очень непростого и трудного, например, для Северного Кавказа. Чего не хватает в нашем обществе, так это площадок, где такой диалог бы шел и позволял людям влиять на процесс принятия решений в образовании, социальной сфере, культурной политике. Государство выдвигает на передний план героический нарратив, связанный с Великой Отечественной войной, отодвигая в тень не вписывающиеся в него события и проблемы, например, проблему коллаборационизма.

— Мы можем говорить о разности этих процессов в России и Европе, в США, то есть эти механизмы работают совершенно по-разному? Касательно проработки прошлого?

— В США акцент делается на трудном прошлом. И одновременно происходит его медикализация. Если человек просто обращается к психологу или психотерапевту, он автоматически считается больным, даже если речь идет об обсуждении каких-то этических проблем его прошлого или социальной адаптации. Поэтому термин «проработка» связан с работой скорее психологов и психотерапевтов, и уже во вторую очередь историков и социологов.

В Европе речь идет в основном о культурной памяти — о работе огромного количества музеев, мемориалов и о социальных проектах, которые объединяют европейское общество. Немцы и французы, которые очень долго враждовали между собой в XIX и XX веках, сегодня в рамках ЕС пытаются сконструировать общее прошлое, которое бы не создавало новые конфликты, а позволяло жить в добрососедстве. И национальный уровень идентичности, который был в центре политической жизни XX — первой половины ХХ века, утрачивает при этом свою доминирующую роль.

А в России и странах Восточной Европы — в Прибалтике, Польше, на Украине — очень часто на передний план выходит политика памяти, в центре которой оказывается идея нации и государственные институты. Такая память более конфликтна, она вызывает споры о чужой ответственности в международных отношениях, мемориальные войны по поводу памятников и их снос. Человек и его личная память здесь отодвигаются на третье-четвертое место. В Западной Европе и в США, конечно, тоже можно говорить о политике памяти — какие-то выставки не разрешаются, например о Хиросиме.

— Интересно, то есть такой «зонтичный» подход к истории в Европе, наднациональный подход, он позволил примирить массы межнациональных противоречий, которые существовали веками в Старом Свете?

— Во многом, если говорить про Францию и Германию. В Венгрии, Польше, Восточной Германии ностальгия сегодня распространяется, хотя и немного в другой форме, чем в России. Здесь ведь тоже есть разочарование в неолиберальном проекте, которое ведет к «брекзиту» и усилению правых. И европейские, и американские, и российские правые используют это разочарование людей, пытаясь заработать политический капитал на конфликтах вокруг политики памяти, которая проводится более тонко или откровенно цинично, но всегда опирается на ностальгию.

— Возвращаясь к ностальгии, можно ли сказать, что до XVII века такой социокультурной категории не было?

— Нет, конечно, ностальгия была. Ностальгия предполагает определенный психологизм, представление определенное о личности. Мне сложно говорить, например, о Средневековье. Тогда язык самоописания чувств и отношения к прошлому был совершенно другой — религиозный. Эмоции не воспринимались как психологический феномен, но соотносились со Страстями Христа. А национальной памяти и идентичности вообще быть не могло, поскольку вместо наций были важны другие формы коллективной общности.

— Можно ли как-то разделить ностальгию модерна от ностальгии постмодерна?

— Термин «постмодерн» сегодня вызывает больше вопросов, чем дает ответов. Общество сегодня постиндустриальное или позднекапиталистическое? Это ведь важный вопрос. Мои друзья, которые хотят вернуться в СССР, на самом деле понимают, что вернуться в прошлое невозможно. Заводы сегодня не могут работать, как в 1970-е, такой акцент на тяжелую промышленность никому не нужен. Потребление ориентировано на услуги. Поэтому если сравнивать современную ностальгию и ситуацию начала ХХ века, то сегодня отсутствие будущего делает ностальгию гораздо более мрачной и пессимистической.

— Будущего нет, а прошлого не вернуть?

— Совершенно верно. И это разочарование в отсутствии будущего повсеместно. Вы спрашивали о проработке прошлого. На мой взгляд, история сегодня не должна быть средством выяснения политических отношений. Историки сегодня должны работать совместно со специалистами других социальных наук, психологами и специалистами по медиа. Проработка прошлого и дискуссии о ностальгии должны идти в связке с обсуждением современных социальных проектов, экономических вопросов или даже обсуждением вопросов медицины. Прошлое не самоценно, его не надо возвращать.

— Подводя итог, хочется понять: на ваш взгляд, ностальгия — это некая проблема или ресурс? Можно ли говорить о том, что сейчас мы видим некий тупик и разочарованы в настоящем, но наша ностальгия по прошлым временам может стать неким ресурсом для какого-то прорыва?

— Слово «ресурс» мне не очень нравится. Если говорить о культурной сфере, то и в ностальгии, и в коллективной памяти, безусловно, есть огромный символический потенциал. И они предполагают уважительное отношение к прошлому. А попытка превратить это в ресурс, как бы приватизировать в интересах отдельной группы, — это сомнительная политика, которая будет вести к конфликтам.

Материал опубликован в № 5 газеты «Культура» от 28 мая 2020 года в рамках темы номера «Назад в будущее: кто и почему переписывает историю?»

Фото: Кирилл Зыков / АГН «Москва»