С Чеховым накоротке: история пропажи бесценной наволочки

Владимир РАДЗИШЕВСКИЙ

26.02.2021


В Крым Антон Павлович переехал в надежде поправить основательно пошатнувшееся здоровье. Прожил там несколько последних лет, лишь изредка наезжая в Белокаменную. В октябре 1898-го, аккурат когда в Москве открылся Художественно-общедоступный театр, который теперь носит его имя, купил спускающийся к морю участок земли на окраине Ялты и разбил здесь круглогодично цветущий сад. За десять месяцев, к сентябрю следующего года, архитектор Лев Шаповалов построил на этом месте компактный двухэтажный особняк, где Чехов поселился вместе с матерью Евгенией Яковлевной и сестрой Марией Павловной. По цвету стен местные жители прозвали этот дом Белой дачей.

Тут бывали Иван Бунин, Максим Горький, Александр Куприн, Дмитрий Мамин-Сибиряк, Исаак Левитан, Сергей Рахманинов, Федор Шаляпин...

Частенько напрашивались погостить люди, которые просто досаждали хозяину. «Пишу пьесу, но гости мешают дьявольски», — пожаловался он как-то в письме будущей жене Ольге Книппер. И даже завел себе большой морской бинокль, дабы скрашивать надоедливые разговоры, рассматривая днем море, а вечерами — небо. «Маша, где мой бинокль?» — спрашивал иногда сестру.

Для уединения и работы без помех Чехов прикупил себе километрах в пятнадцати от Ялты, в Гурзуфе, собственно дачу, с кусочком берега за Пушкинской скалой. Об этой, так сказать, рабочей даче и пойдет речь.

Знойным июньским днем 2002-го в Гурзуфе на отполированных до блеска ступеньках возле построенной для себя Константином Коровиным виллы слышу, как ахают две опереточного вида старушки:

— Представь себе, по этой лестнице ходил сам Чехов!

— Боже мой, Антон Палыч! С ума сойти!

Пристыженный, я немедля завернул туда, откуда они вынырнули, и через две-три минуты был во дворике чеховской дачки, посещение которой из-за жары все откладывал на потом.

Приземистая татарская сакля с навесом во всю длину и комнатой, служившей писателю кабинетом и спальней, эта почти монашеская келья с комодом, письменным столом, гнутым стулом и сиротской койкой соседствовала с невиданной роскошью — собственной бухточкой, отгороженной скалами от бедлама пляжных лежбищ.

На столе — обыкновенное стальное перышко, которым с августа 1900 года Чехов писал здесь «Трех сестер». Именно отсюда рвавшиеся в Москву сестры Прозоровы начали свой путь к подмосткам, а затем объехали все сцены мира.

Что происходит с человеком в мемориальном музее? Зачем ему так пристально рассматривать, почти ощупывать глазами те самые вещи, которые были под руками у гения? Чтобы ощутить тепло тех самых рук и, если повезет, почувствовать явственное до озноба присутствие его самого? Чтобы испытать мгновенный восторг от полноты жизни или свежую горечь давней утраты? А может, пережить сладкий миг соревновательного азарта, пробуждающий от сонного оцепенения?

Не сходя с места, усаживаюсь за письменный стол под зеленым сукном, зажигаю свечи, ищу глазами пепельницу. Помнится, Чехов говорил, что недостатка в сюжетах никогда не испытывает:

— Вот пепельница. Могу написать рассказ о ней.

Но это происходило, конечно, за другим столом, там, где не переводились посетители, — для них и пепельница. А гурзуфская дача не для того куплена. Сам же хозяин, при своем безнадежном туберкулезе, курением не баловался. Стул на вид — хлипкий, долго на нем не высидеть. Но ведь нам с Чеховым не тягучие романы писать, а короткого дыхания рассказы, на один присест. Иногда, правда, пьесы... Узкая железная кровать, панцирная сетка, — должно быть, скрипит по ночам, не поворочаешься, зато спать не жестко. А не маловата ли? Чехов же — не коротышка Толстой, вон какой вымахал!

Да нет, длины, пожалуй, хватит. (Или все-таки придется ноги поджимать?) Но что-то здесь выглядит странно... Ага, подушка почему-то спрятана под покрывалом. Чтобы по нахальству руками не мяли, щекой не прижимались? И когда — еще при Чехове или уже в музее? Надо будет спросить...

Непривычно все же, что никто за мной не присматривает, если не считать, конечно, фотографий великого драматурга. Охваченная какой-то внутренней тревогой женщина пропустила меня в комнату, однако скользнула по сторонам невидящими глазами и исчезла. Похоже, ни до кого ей сейчас нет дела, чем-то она своим занята, неотложным.

На выходе, под навесом, я едва к ней повернулся, а она будто только меня и ждала, чтобы выплеснуть распиравшее ее отчаяние — точь-в-точь как несчастный чеховский извозчик, изливающий свое горе лошади.

Оказывается, с утра у них во дворе и в бухте киногруппа из Ялты снимала фильм о курортной жизни. Договорились, что актриса в перерыве приляжет отдохнуть на кровати классика, больше-то ведь негде; конечно, постельное белье привезут свое, постелют поверх имеющегося — и никакого урона музею не будет. А когда уехали, на подушке не оказалось чеховской наволочки: машинально сняли в спешке и захватили с собой.

— Я звоню вдогонку на студию, чтобы не отдавали белье в стирку, пальцы стерла диск накручивать, но телефон студийный молчит: отключили за неуплату. А на троллейбусе не догнать. И музей не на кого оставить...

В наши дни бедняга на сотовый бы позвонила — и все дела, но не было тогда еще в широком обиходе мобильников. Во всяком случае — в Крыму. А отключать телефоны связисты научились быстро. И не только в Ялте.

— Вот пришлось на время накрыть голую подушку одеялом.

Выговорилась — и снова за телефон: вдруг прорежется спасительный голос. Последняя надежда осталась, как всегда, на чудо...

А что теперь? Лежит в изголовье чеховской кровати хорошо взбитая подушка, и наволочка на ней, может быть, даже лучше прежней. И уж как минимум новее.

Мне говорят:

— А ты уверен, что прежняя наволочка была подлинная, чеховская?

Конечно, ни в чем я не уверен. Но та хоть могла быть настоящей. А эта — точно нет.

Материал опубликован в июньском номере журнала Никиты Михалкова «Свой».