Ловушка в поисках правды: бунташная молодость Достоевского

Владимир РАДЗИШЕВСКИЙ

11.11.2021

Ловушка в поисках правды: бунташная молодость Достоевского

Остроумец Илья Ильф, произвольно объединив Льва Толстого с Федором Достоевским, придумал всеобъемлющего Толстоевского. Совпадающий в исходных фамилиях второй слог подсказывает: шутка родом, скорее всего, из 1920-х, когда один за другим (с интервалом в семь лет) отмечались вековые юбилеи крупнейших русских писателей. В мае нынешнего года, на подступах к двухсотлетию Достоевского, в Подмосковье прошел конгресс, посвященный новой круглой дате, и там запорхало еще одно игровое словечко — «До-двести-евский»...

Если для Ленина «матерый человечище», ополчившийся «против общественной лжи и фальши» Лев Толстой был зеркалом революции, то «архискверный» Достоевский, показавший деградацию революционного подполья в романе «Бесы», мог быть лишь воплощенным зазеркальем (если бы это определение было в ту пору в ходу).

«Бесы» — третий роман из «великого пятикнижия». Создавалось это пророческое произведение в 1870–1872 годах, когда будущий Ленин кудрявым младенцем только начинал ходить и лепетать.

Спустя 46 лет, в дни уже осуществлявшейся большевистской революции, «Бесов» перечитывал охваченный жутким чувством Николай Бердяев, который соблазном марксизма переболел загодя. «Почти невероятно, как можно было все так предвидеть и предсказать, — поражался он. — В маленьком городе во внешне маленьких масштабах давно уже разыгралась русская революция и вскрылись ее духовные первоосновы, даны были ее духовные первообразы».

Итак, в небольшой губернский город после четырех лет отсутствия возвращается из Швейцарии Петруша Верховенский, сын робкого вольнодумца 1840-х, некогда промелькнувшего в столицах рядом с такими властителями дум, как Белинский и Грановский, но из осторожности тут же спрятавшегося в провинции. В противовес романтическому (однако удержавшемуся в границах просвещения, литературно-философских дискуссий и пропаганды прогресса практик) поколению родителя Верховенский-младший одержим планами самого решительного, всеобщего социального переворота. Принятый «за приехавшего заграничного эмиссара, имеющего полномочия», он сколачивает в городе тайную «пятерку» боевиков, коим внушает: таких ячеек по всей России сотни и тысячи, и все они зависят от единого центра, связанного с «европейскою всемирною революцией». Цель этой бесовской аферы — уничтожение всего и вся, от веры до вековых устоев. «Мы провозгласим разрушение»; «Мы пустим пожары»; «Мы сделаем такую смуту, что все поедет с основ»; «Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал», — мечтательно выбалтывает свои заветные намерения главный заезжий конспиратор.

«А дальше, — провозглашает он, — мы два-три соломоновских приговора пустим (сами собой напрашиваются «Власть — Советам! Мир — народам! Земля — крестьянам!». — В. Р.)... И застонет стоном земля: «Новый правый закон идет», и взволнуется море, и рухнет балаган, и тогда подумаем, как бы поставить строение каменное. В первый раз! Строить мы будем, мы, одни мы!»

Угрюмый идеолог Шигалев уже и название для этого вселенского строительства придумал — «земной рай» (другого-то на земле и быть не может) и по законам диалектики ошарашивает еще одним откровением: «Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом».

В устроенной по Шигалеву системе общественных отношений Петра Верховенского восхищает повсеместное шпионство и поголовное равенство: «У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное — равенство».

Но неужто в таком социуме воцарятся тишь да гладь? Как бы не так! «Необходимо лишь необходимое — вот девиз земного шара отселе. Но нужна и судорога; об этом позаботимся мы, правители, — уточняет Петруша. — У рабов должны быть правители. Полное послушание, полная безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу, и все вдруг начинают поедать друг друга, до известной черты, единственно чтобы не было скучно».

В том провозглашенном будущем, которое для нас уже стало прошлым, было всякое, но вот скуки точно не было.

Для осуществления шигалевского проекта требовался перво-наперво хороший клейстер, чтобы намертво склеить хотя бы базовую «пятерку», внутри которой с самого начала стал обнаруживаться разлад. Определенный Верховенским в номинальные вожди переворота загадочный русский швейцарец Николай Ставрогин, откровенно издеваясь, советует Петруше: «Подговорите четырех членов кружка укокошить пятого, под видом того, что тот донесет, и тотчас вы их всех пролитою кровью, как одним узлом, свяжете. Рабами вашими станут, не посмеют бунтовать и отчетов спрашивать!» Верховенский хватается за эту подначку, ему позарез необходимо расправиться с бывшим студентом Иваном Шатовым, разгадавшим его, поделом обозвавшим шпионом и подлецом...

Замыслом романа автор обязан реальному злодеянию. В ноябре 1869-го члены подпольной «Народной расправы» убили студента Петровской земледельческой академии Ивана Иванова — своего вышедшего из беспрекословного подчинения товарища. Живший в то время в Дрездене Достоевский узнал об этом из газет. Зачинщиком убийства был основатель организации, «созидатель разрушения» Сергей Нечаев, закалявший волю, подражая Рахметову: спал на голых досках, сидел на черном хлебе. А помимо того — изучал историю декабристов и петрашевцев, пользовался покровительством теоретика анархизма Михаила Бакунина. Встав на путь беспощадного террора, поиском средств себя не утруждал, бравировал вседозволенностью, утверждая, что для революционера «нравственно все, что способствует торжеству революции... безнравственно и преступно все, что мешает ему». Итогом борьбы видел такой строй, где каждый станет трудиться «под страхом смерти в случае отказа от труда», «производить для общества как можно больше, потреблять как можно меньше». Зловещую роль главаря «Народной расправы» в «Бесах» исполняет Петр Верховенский, хотя на прототипа он похож лишь складом ума да изворотливостью.

Достоевский лично не знал ни Нечаева, ни студента Иванова, хотя о последнем был наслышан от приехавшего в Дрезден шурина Ивана Сниткина, учившегося в той же академии. О «пятерке» и тем более о страстях внутри нее писателю тогда ничего не было известно. Позже подробности, конечно, всплывут, но к тому времени роман уже сложится.

Чтобы воплотить литературный замысел, автору вполне хватило опыта собственных заблуждений и прозрений. Ведь он взялся не за хронику частного преступления, не за документальный очерк, а за художественное постижение насильственных попыток переделки общества, а кроме того — за ревизию собственных политических увлечений в молодую пору.

Весной 1846 года, за 20 с лишним лет до нечаевской истории, ему было 24. Тогда на Невском, не доходя до Большой Морской, с ним быстро-быстро заговорил вынырнувший из-за спины незнакомец:

— Какая идея вашей будущей повести, позвольте спросить?

Начинающему сочинителю, чья первая книга прошла цензуру и появилась в печати лишь тремя-четырьмя месяцами ранее, нельзя было польстить больше. Искусителем оказался одногодок Михаил Петрашевский, выпускник Царскосельского лицея, кандидат прав Петербургского университета, переводчик в Министерстве иностранных дел и при этом пламенный фурьерист, лидер дискуссионного молодежного кружка, собиравшегося по пятницам в его доме.

Достоевский стал бывать на этих собраниях, читал отрывки из «Бедных людей», рассказывал про «Неточку Незванову», оглашал «преступное» письмо Белинского Гоголю и давал его списывать. Не довольствуясь одними разговорами, вошел в «семерку» радикалов, которые втайне даже от Петрашевского замышляли «произвести переворот в России».

«Мы заражены были идеями тогдашнего теоретического социализма», — сокрушался много позже автор «Бесов», а в показаниях Следственной комиссии о собирателе кружка он сообщил: «Меня всегда поражало много эксцентричности и странности в характере Петрашевского… Человек он вечно суетящийся и движущийся, вечно чем-нибудь занят».

Ба, да это же Верховенский-младший («Нечаев — отчасти Петрашевский», — укажет Достоевский в черновиках романа, имея в виду Петрушу), и говорит он так же, как его прообраз — ускоренно, торопливо, но внятно, без сбоев. И даже имя для этого персонажа извлечено из фамилии прямого предшественника. Однако за двадцать разделяющих их лет произошло не только перерождение, но и вырождение самого типа революционера. И если Верховенский мог сказануть о себе: «Я ведь мошенник, а не социалист, ха-ха!» — то своих однодельцев (арестованных, осужденных на смерть и лишь на эшафоте оповещенных, что расстрел заменен каторгой) писатель взял под защиту: «Монстров» и «мошенников» между нами, петрашевцами, не было ни одного».

И все-таки петрашевцы и нечаевцы, по Достоевскому, связаны между собой, как отцы и дети, предшественники и преемники, хотя между жертвой искушения и бесом-искусителем — пропасть. «Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться никогда, но нечаевцем, не ручаюсь, может быть, и мог бы… во дни моей юности», — признавался, как на исповеди, Федор Михайлович.

Он и себя вписал в «пятерку» Верховенского — под именем убитого Ивана Шатова, во всяком случае, поделился с ним муками собственных религиозных поисков, отчасти дал ему свою внешность, от которой не был в восторге.

Верховного беса Николая Ставрогина автор тоже сыскал не в окружении Нечаева, а среди петрашевцев. Он — злодей, но лицо трагическое, — охарактеризует его Достоевский в письме к Михаилу Каткову и добавит: «Я из сердца взял его». Шатов в романе выкликает почти теми же словами: «Я не могу вас вырвать из моего сердца, Николай Ставрогин!»

Сей злодей в «Бесах» великолепен внешне, свободен в речах и поступках, нетривиален, наделен редким самообладанием, по-своему последователен, неуступчив, непредсказуем, язвителен. Даже когда молчит, видно, что в разговоре он господствует. Не было бы ничего удивительного, если бы сам автор произведения хотел так же выглядеть и держаться. Между тем прошлое у Ставрогина мутно, настоящее провально, а будущего он лишает себя сам.

Надо полагать, в создании этого образа писатель ориентировался на близкого товарища по «семерке» петрашевцев Николая Спешнева, с которым не был столь короток во взаимоотношениях, как, например, с Аполлоном Майковым (даже уговаривал последнего к ним примкнуть), и тем не менее тянулся к нему, считался с ним, а за глаза в доверительном разговоре называл его своим Мефистофелем. Когда Достоевскому потребовались 400 рублей серебром, Спешнев дал 500, взяв взамен обязательство никогда не напоминать о долге. В одном, правда, они решительно не могли сойтись: христианство для «мефистофеля» ничего не значило.

В крепости во время следствия он заболел чахоткой и на Семеновском плацу, где минут десять вместе с товарищами ожидал неминуемой смерти, выглядел удручающе изможденным. Достоевский же пребывал в состоянии некоторой восторженности и, подойдя к Спешневу, по-французски произнес утешительную для верующего человека фразу (она могла стать последней в жизни):

— Мы будем вместе с Христом.

Не изменяя себе, его товарищ, неколебимый атеист, ответил с усмешкой:

— Горстью праха.

Напрочь отвергнув в романе и социализм петрашевцев, и терроризм нечаевцев, свою писательскую задачу Достоевский мог считать выполненной. Однако революционный террор в России не только не затух, но разгорелся сильнее. Настоящая охота была устроена на царя-самодержца. До убийства Александра II Федор Михайлович не дожил чуть больше месяца, но пять предыдущих покушений были при нем. Первым попытался застрелить государя Дмитрий Каракозов. И вряд ли случайно похожую фамилию — Карамазовых — Достоевский вынес на обложку своего последнего романа. В предисловии главным действующим лицом он назвал младшего из братьев, послушника, задуманного таким же прекрасным человеком, как князь Мышкин. Развернуть историю Алеши собирался в продолжении романа. «Он хотел его провести через монастырь и сделать революционером, — записал после разговора с великим писателем журналист и издатель Алексей Суворин. — Он совершил бы политическое преступление. Его бы казнили. Он искал бы правду и в этих поисках...» В петербургских литературных кружках завсегдатаи передавали друг другу: Алексей «доходит даже до идеи о цареубийстве».

Разумеется, Достоевский с особым пристрастием разбирался бы в том, как такое вообще возможно, и вместе с любимым героем прошел бы свою часть этого скорбного и порочного пути — не щадя себя, лишь бы удержать Россию, нависшую над бездной.

Материал опубликован в октябрьском номере журнала Никиты Михалкова «Свой».