Вот пришел Воробьев

Матвей РАЗДЕЛЬНЫЙ

23.09.2019

24 сентября мы отмечаем 100-летие со дня рождения Константина Воробьева — ​крайне необычного представителя «лейтенантской прозы», инаковость которого выражается прежде всего в формальном несоответствии судьбы и энергетической заряженности его текстов: нацистские концлагеря и партизанский опыт не вытравили из писателя ни вкуса к жизни, ни любви к буйству красок и запахов.

Персонаж лучшей «мирной» повести Воробьева «Вот пришел великан» прямо говорит: литератор не может «написать что-нибудь дельное, если не касается по неведению двух таких великих стихий, как краски и запахи», и если ему неизвестно, к примеру, что «свежесрезанная и очищенная от коры ореховая палка пахнет арбузом, настоящим хохлацким кавуном, а третья бутылка шампанского конским копытом». Сам Константин Дмитриевич указанных стихий, конечно, касался и все это знал: помимо чувствительного зрения и обоняния, сей могучий человек с детским сердцем обладал еще и восхитительнейшим слухом на метафору.

В сочиненном на войне произведении «Это мы, Господи!..» присутствует следующий «лагерно-кошачий» триптих: «Над тюрьмой, в бездонной пропасти неба, пушистыми котятами шевелились звезды» — ​«По перрону сытой кошкой кувыркался ветер, играя с клочками бумаги и окурками папирос» — ​«Взбесившейся кошкой вцепился мороз в колени Сергея и начал разрывать их невидимыми когтями под кальсонами». Пушистые, сытые и взбесившиеся представители животных-компаньонов очень точно передают состояние главного героя Кострова, который значительную часть повествования именует себя Руссиновским.

Образность и символичность также не были чужды Константину Дмитриевичу, что выразилось в написании заключительной части условного уже «лошадиного» триптиха русской литературы: забиваемая лошадь из сновидения Раскольникова в «Преступлении и наказании» и загнанная Фру-Фру Вронского из «Анны Карениной» обретают свою младшую сестру в ковыляющей на трех ногах белой трапезе для военнопленных в повести «Крик» (эта же, но несостоявшаяся трапеза первоначально упоминалась в «Это мы, Господи!..»).

А в послевоенные годы метафоричность и образность Воробьева и вовсе распускаются, теряя, возможно, в свойствах лезвия бритвы, но приобретая в сочности слова: «Ее рука была набрякло-веска и безответна, как тюленья ласта» — ​«Отдыхающим аллигатором растянулась поваленная сосна» — ​«Как невиданный осьминог, разбросал-раскидал свои щупальца вывороченный корень». Цитирую повесть «Вот пришел великан», которая наравне с «Криком» поражает соединением несовместимых, казалось бы, пластов: абсолютной сердечно-литературной искренности и нарочито неправдоподобных, почти интерактивных элементов, игрой с читателем.

Если принять во внимание тот факт, что Воробьев в «Великане» вызывающе асексуален и афизиологичен, но очень уж романтичен, то можно провести параллель с еще одним автором, носителем фамилии, услаждающей слух и зрение орнитолога, — ​Владимиром Сергеевичем Соловьевым. В работе «Смысл любви» последний полемизировал с «Метафизикой половой любви» Шопенгауэра плюс-минус в том же самом ключе, что и Константин Дмитриевич неизвестно с кем и чем (со многими и многим): нельзя поверить алгеброй гармонию.

Однако вся эта воздушность и возвышенность удивительным образом уживалась у Воробьева с почти постмодернистскими приемами, пускай иногда унаследованными от создателя «Войны и мира». В повести «Крик» автору недостаточно того, что главный герой Воронов (!) и его возлюбленная являются однофамильцами, у них еще и день рождения один на двоих! Или в том же «Великане» главного героя, писателя, зовут Антон Павлович. А еще, работая в редакции, он читает текст про Антона Павловича. Не Чехова и не писателя. Cам же он сочинил повесть «Куда летят альбатросы». У Воробьева между тем имеется трогательный рассказ «У кого поселяются аисты». Опять птицы!..

Поразительно, когда человек, сбежавший из немецкого плена и награжденный медалью «Партизану Отечественной войны» 1-й степени, пишет от первого лица, пусть и не в мемуарном стиле: «В те утомительные длинные вечера я открыл, сторожа улицу из окна своей комнаты, что зеленовато-серые колпаки на удавно изогнутых стеблях фонарей очень похожи на каски немецких солдат, виденных мною в кино». Это «виденных мною в кино» бьет неподготовленного духовно, но обогащенного интеллектуально читателя наотмашь, вызывая на глазах слезы злости и сострадания…

Некоторая мозаичность и калейдоскопичность сюжетов Воробьева была перенесена с бумаги и на киноэкран. Константин Дмитриевич сам, как мы помним, мог вставить эпизод с лошадью и в «Крик», и в «Это мы, Господи!..». Мог также сочинить сиквел к «Сказанию о моем ровеснике», который впоследствии станет известнее первой книги и будет именоваться «Убиты под Москвой». Главного героя в дилогии о коллективизации и кремлевских курсантах он назовет Алексеем Ястребовым: Воробьев — ​Воронов — ​Ястребов. «Это мы, Господи!..» юбиляр захочет переработать во вторую часть «Крика», а у того, в свою очередь, переделает финал. Может, поэтому и не существует ни одной полноценной экранизации какого-то одного его произведения?

В фильме Алексея Салтыкова 1983 года «Экзамен на бессмертие» изменено не только название, но и перемешаны между собой «Крик» и «Убиты под Москвой», а в фильме Александра Итыгилова 1990-го «Это мы, Господи!..» нет ничего от одноименной повести, зато практически дословно реконструированы «Убиты под Москвой», разве что концовка взята из «Крика». Впрочем, вспоминая постоянную игру Воробьева с читателем, логично предположить, что и сам он не стал бы возражать против подобного эксперимента.

И все же, несмотря на эффект пазла-мозаики, от прозы Воробьева остается послевкусие совершенной ясности и цельности, неподдельности и честности — ​ощущение тотальной правды. Невозможно поймать автора на лукавой ноте, в каждой начертанной им букве слышится боль душевная и муки огромного, перенесшего множество нечеловеческих испытаний сердца. Действительно, к нам пришел русский великан, вынесший на могучих плечах многое и многое нам донесший.