У Святого озера

10.08.2015

Финал лета в России совпадает с началом нового охотничьего сезона. Тысячи любителей традиционного занятия-промысла отправляются в поисках дичины в знакомые или вновь приглянувшиеся угодья. Кто-то потом делится рассказами с близкими приятелями, а кто-то пробует перо в тургеневско-аксаковском духе. Признанный специалист во многих связанных с охотой вопросах Михаил БУЛГАКОВ предлагает нашим читателям лирические осенние зарисовки.

В эпоху перестроечных «тектонических сдвигов» мы с приятелями, бывало, укрывались от потрясений в заветной глуши на границе Вологодской и Архангельской губерний — в урочище Замох, где в сталинскую пору был заложен лагерь для заключенных-лесорубов. От него остались лишь гнилушки. Рядом с ними, на высоком месте, мы срубили избу. 

По неприметной лесной тропке из бывшего лагпункта Замох можно было дойти до деревушки с аналогичным названием. Тропа эта не то чтобы тайная, однако неторная, и открывалась она не всем. Приблудному человеку или беглому из мест не столь отдаленных сбиться с нее — пара пустяков. Лесные же люди пользовались ею аккуратно: не растаптывали, не бегали по ней без дела. Только по надобности. Когда-то вся дорога занимала полтора часа, и никакой усталости не чувствовалось. Тропинка выныривала из леса на овсяное поле, а уж оттуда — рукой подать до виднеющихся на высоком холме изб.

Засеянное овсом поле вдавалось в лес клином и не выкашивалось до наступления заморозков. Окрестные медведи, не чуя подвоха, воспринимали сладкий овес как подарок судьбы, усердно посещали угол поля, превратив его в «медвежий». Заявлялись вечером, подозрительно оглядывались по сторонам, тщательно принюхивались и прислушивались к доносящимся со стороны деревни запахам и звукам. Откуда им было знать, что охотники притаились совсем с другой стороны, в сооруженном на краю леса лабазе. Если зверь был самонадеянным, не соблюдал предосторожности, то охота заканчивалась быстро. Оставалось сходить в деревню за подводой и доставить добычу домой.

От Замоха еще час ходьбы до Тавеньги — нескольких деревень, разбросанных на холмах и в лощинах. Когда Замох опустел, кроме пастуха с тавеньгскими коровами да охотников, сюда никто не заглядывал. Вся оставленная в домах утварь аккуратно лежала на полках и широченных скамьях вдоль стен. 

Разграбление брошенного жилья началось не сразу, совершалось тайно, исподволь. Первым сигналом послужило одновременное исчезновение из всех домов главного атрибута русской избы — икон. По величине киотов, занимавших красные углы с пола до потолка, и количеству пустующих гнезд от выломанных образов люди несведущие, наверное, могли предположить, что в деревне жили сплошь религиозные фанатики. Хотя полтора-два десятка икон для старой северной избы — никакое не исключение, а скорее, правило. Передавались образа из поколения в поколение, накапливались веками.

Уже после грабежа рассказывали нам обитатели Тавеньги, что повадился каждое лето наезжать в здешние места «за рыжиками» некий столичный профессор, человек обходительный и приятный, этакий современный Чичиков. Расспрашивал, кто да как жил на Замохе, чьи теперь избы и добро в них. «Ничьи. Добро? Да какое ж там добро... Нет, никто не охраняет, от кого выставлять охрану-то?» — отвечали доверчивые северяне любознательному гостю. А председатель сельсовета великодушно распорядился в заброшенную деревню на лето подключать электроэнергию. 

Днем профессор бродил с корзиной по округе, а вечерами, ни от кого не таясь, при свете ярких лампочек занимался неторопливыми изысканиями и приватизацией бесхозного деревенского добра. Он был не чужд охотничьим утехам, любил прохаживаться с ружьишком вокруг деревни, слишком, однако, от нее не отдаляясь. Мы изредка встречали его. Не догадываясь о причинах профессорского домоседства, приглашали в гости на другой Замох — лагерный, но встречали вежливый неизменный отказ. Напрашиваться в гости к нему не считали нужным. Да и не принята здесь подобная назойливость.

Обстоятельства сложились так, что несколько лет мы не посещали Замох и уже стали забывать о любителе грибных прогулок, но, вновь очутившись неподалеку от одинокой угасавшей деревушки, вспомнили его недобрым словом. Произошло это так. 

Дорога на Тавеньгу проходит по торфяникам, разбухающим от осенних дождей в непроходимое студенистое месиво. Для охотников понятие «непроходимое» относительно, а то, что на торфяниках постоянно держится болотная дичь, — истина абсолютная. Поэтому мы с приятелем, оглядев болото, не задумываясь, погрузились в хлюпающую топь. 

Не ожидавшие такого вторжения бекасы и другие, менее знаменитые кулики поднимались из-под самых ног, и наша охотничья прыть была вознаграждена сполна. Мы углубились в болото далеко, когда поняли, что угодили в старые торфоразработки с коварными ямами и скользкими буграми. Стало ясно, что пора выбираться из царства грязи... Вдруг на одном из бугров я заприметил непонятную штуковину, похожую на щит. Подошли ближе и увидели: на макушке торфяной кучи стоит огромная, заляпанная шматьями грязи икона. Сзади кто-то подпер ее крепкими кольями так, что она занимала вертикальное положение.

Тут-то и вспомнили профессора-грибника, подивившись тому, как тщедушный мужичонка мог утащить этакую тяжесть. Оставалось предположить, что профессор сумел лишь припрятать икону рядышком с деревней, а уж затем клад обнаружил кто-то другой. И этот «кто-то» оказался охотником, вернее, человеком с ружьем... 

На иконе стоял в полный рост на земной тверди седобородый апостол Иоанн. В руках — раскрытое Евангелие и перо. Поверху — лазурное небо, сливающееся с настоящим так, что святой казался живым человеком, невесть как оказавшимся на болоте. Глаза евангелиста глядели как-то недобро, осуждающе. А ведь Иоанн и в проповедях, и в писаниях своих всегда звал людей к смирению и прощению. 

Икона была сколочена из трех широких сосновых досок, закругленных по краям простым топором и скрепленных шпонками. Весила она больше пуда, но, похоже, носильщик оказался дюжим малым — тащил ее от Замоха добрых две версты. У торфяников, там, где густая жижа стала доходить до колен, силы его иссякли. Может, и другой наворованный скарб тяготил плечи. И вот от бессилия, а вернее, по злобе от этого бессилия человек поставил икону на верх торфяной кучи и снял с плеча ружье...

Мародер был хорошим стрелком: заряд свинцовых горошин попал точно в цель. Однако советская картечь, кривая, некруглой формы дала неправильную осыпь (обнесла) — несколько штук улетели в голубое иконное небо за спиной Иоанна, оставив сквозные отверстия. Три картечины прошили навылет твердь под ногами святого, и, казалось, Всевышний отвел угрозу от своего любимого ученика. Мы стали разглядывать икону пристальнее и увидели, что одна картечина все-таки угодила в грудь апостола, в любовно выписанные безвестным изографом киноварные складки одежд. Картечина, единственная из всего заряда, не пробила икону насквозь, а застряла в ней как раз в том месте, где у Иоанна находилось сердце. 

Две тысячи лет назад жил Иоанн Богослов, и все эти двадцать веков люди, часто безграмотные, наизусть заучивали его заветы жить в мире и согласии, «не подражать злу». Неизвестно, сколько времени простоял апостол на торфянике, омываемый дождями и засыпаемый снегом. Отслаивающиеся чешуйки крепкой старой краски показывали, что не месяц и не два. Может быть, и не один год. Тридцать километров нес я пудового «апостола» по глухому бездорожью, не оставив его мишенью для других людей с ружьями. И теперь он часто смотрит на меня своими ясными голубыми глазами. С годами кажется, что в глазах его все меньше горечи и укоризны, взгляд становится все добрее.

Тогда же, на болоте, впору было усомниться в нравственной чистоте и простой человеческой доброте северных охотников, но... В тот день, когда мы обнаружили икону, в нашу избу дождливой ночью, откуда ни возьмись (чем не перст судьбы!) заявился незнакомый, промокший до нитки житель далекой деревни, о существовании которой мы и не подозревали. Разыскивал увязавшуюся за лосем и не возвратившуюся домой собаку. За три дня в поисках пропавшего друга охотник отмерил, наверное, добрую сотню километров, заглянул во все рыбацкие избушки и охотничьи заимки, обшарил закоулки и тупиковые усы, ночевал в лесу у костра.

Чем утешить такого бедолагу? Сочувственное слово, задушевный разговор да ведерный чайник крепкого чаю с кислющей клюквой — вот и весь незатейливый арсенал врачующих душу лекарственных средств. Наш новый знакомый, предавшись воспоминаниям, понемногу забылся и даже начал шутить. Тем временем за окошком уже забрезжил рассвет, невеселые думы заставили его собрать нехитрые пожитки и отправиться в путь, а мы дружно пожелали ему встретить Дымка на пороге дома. По всему было видно: добрейшей души человек, такой уж точно не стал бы ни со зла, ни по какой другой причине целиться в святой образ...

Чаепитие наше возобновляется, сон откладывается до лучших времен. И все опять говорят о собаках. Свойские кобели тут же улавливают суть разговора, благодарно располагаются у ног хозяев. Слава Богу, они целехоньки, все на месте, им достаются щедрые ласки и кусочки сладчайшего, крепкого, как кость, сахара. Поскольку сон с повестки дня снят, то пора отправляться на охоту. Но сначала надо сделать выбор. Тут ведь какое дело? Хочется и глухарей на камушках проведать, и хариусов поудить, и на овсах побывать... 

Кстати, об овсах и прочей подобной специфике. Язык охотников — статья особая. Пусть-ка попробует обычный человек, не охотник, вникнуть, положим, в разговор любителей гончих, обсуждающих свои, известные только им, «собачьи» проблемы. Поймет ли посторонний, о чем идет речь? Что это за гончие такие — паратые, мороватые, пешие, валкие, заемистые и еще бог весть какие? А знает ли этот посторонний, что пороши бывают короткие, печатные — мать честная! — слепые и — о ужас! — мертвые?

Словесная изощренность охотников, упорно не желающих пользоваться понятными для всех выражениями, простирается далеко в заповедные дебри русского языка. И нет надежды, что профессор, будь он хоть трижды доктором наук (но не охотником), вдруг сообразит, что значит охотиться на лунках, в узерку, на высыпках, с круговой уткой. Или вот еще — на грязи. На какой-такой грязи? Да на обычной. А объект охоты — вальдшнеп, красивая и благородная птица, королевская дичь. 

Охота на грязи известна давным-давно: более двухсот лет назад Василий Левшин в «Совершенном егере» наставительно рекомендовал охотникам выслеживать слуку (вальдшнепа) на «коровьих прогонах и в капустных огородах», а далее доверительно сообщал, что осенью вальдшнепы «...стадятся, и где увидишь одну слуку, там, конечно, есть их несколько». Вообще говоря, «грязь» — в охотничьем смысле слово собирательное. Так называют и сырые, с разбитыми колеями лесовозные дороги, и иссеченные канавами да ямами вырубки, и мелкие мочажины с пологими грунтовыми, не заросшими травой берегами. Знающий охотник обязательно заглянет на набитые скотом лужайки у лесного водопоя — нет ли здесь долгоносых?

Когда-то жители деревень на Тавеньге держали скотину. Тучное стадо, подъевшее траву на тамошних лугах, перегонялось все дальше и дальше, пока не оказывалось в деревне Замох. Деревушка к тому времени уже обезлюдела, и коровам не возбранялось щипать сочную траву, одичавшие цветы в палисадниках, тереться толстыми боками об углы домов. Самые любопытные буренки, толкнув рогами незапертые двери и споткнувшись о порог, заглядывали внутрь домов. Шумно втягивали чуткими подвижными ноздрями воздух, пытаясь уловить привычный домашний запах. Не учуяв, укоризненно качали головами. Пастух коров не отваживал. Скоро они сами перестали интересоваться холодными, пустыми домами и, позвякивая колокольцами, мирно прохаживались по деревне. Когда животные шли стадом, мелодичное многоголосие оглашало округу. 

С годами на их шеях все чаще стали болтаться обыкновенные консервные банки с ржавыми болтами-висюльками, издающими тупое и пустое «бряк-звяк». Увы-увы, коров становилось все меньше, а потом мы и вовсе не увидели пастуха со стадом возле деревни. Не думаю, чтобы перевелись пастухи...

К этой жалости примешивалось еще одно разочарование, имеющее чисто охотничий смысл. Помните, что Левшин советовал охотникам еще в XVIII веке (об этом, кстати, упоминалось и в одном из недавних номеров «Своего»)? На коровьих прогонах надо искать вальдшнепов! Пока стадо месило берега протекающего в низине ручья, мы всегда следовали совету древнего наставника, проверяли, не ошибся ли он. Нет, не ошибся: здесь вальдшнепы, куда ж им деться! Стоило только стаду, особенно в осенний день, уйти с дневки, как они мигом оказывались на месте: надо тщательно изрешетить клювами-шильцами мягкую, не успевшую покрыться корочкой грязь. Не преминет кулик погрузить длинный клюв и в навозную кучу, в которой быстро заводятся всякие букашки. Вальдшнеп же — птица капризная, своенравная, и охота на него редко бывает добычливой.

Охотники — люди бодрые, неунывающие, даже оставшись без добычи, не падают духом: не повезло в этот раз, повезет в другой. На тех же овсах, до которых подать рукой, вечерними зорями любят жировать утки. Человек с ружьем, притаившийся в кустарнике на краю поля, едва успевает поворачивать голову за проносящимися из-за леса кряквами, главными ценителями спелых колосьев. Одиночный выстрел или дуплет приводит уток в замешательство. Они мгновенно улетают обратно на реку. Утиный язык слишком беден, рассказать сородичам о творящемся на овсах безобразии утки не умеют. А терпеливому охотнику торопиться некуда, уходить домой без добычи он не собирается — через некоторое время со стороны овсяного поля снова раздаются выстрелы.

Конечно, не всегда выпадает удача подкрасться к сторожким на открытом месте птицам. Лучше прийти пораньше и дождаться сумерек где-нибудь поблизости от озера, любуясь тихим закатным пейзажем.

Посидеть и отдохнуть на вершине холма близ Святого озера, рядом с одной из старых тавеньгских деревень, приятно и сейчас. Овальная чаша водоема расположена внизу, и обычной для таких мест осенней холодной сырости в воздухе не чувствуется. Могучий угор так велик, до того возвысился над приозерьем, что можно отменно разглядеть летящих высоко журавлей, а их курлыканье кажется особенно близким и звонким. Люди никогда не устанут смотреть на вереницы больших птиц, с печальными криками покидающих родные края. Как тысячу лет назад, услышав с заоблачных высот трубные звуки, человек на время останавливается в пути и, направив взор к небу, долго смотрит на отлетающих журавлей. Старая бабка, которой и голову-то тяжело поднять, и та, опершись на суковатую палку, из-под своей тонкой, насквозь просвечиваемой солнцем ладошки силится разглядеть плывущую в вышине стаю величавых птиц.

…Журавли улетают все дальше. Уже только слабые звуки доносятся с южной стороны неба. Возвышенный строй мыслей исчезает, думы мельчают, прижимаясь к грешной земле. А та вокруг покрыта обломками некогда величественного храма. Один из них, не похожий на другие, я взял однажды в руки. Он оказался потемневшим куском металла с острыми краями. На поверхности с трудом угадывалась литая надпись «...а 7125-го генва...». 7125 год — старое русское летоисчисление. Стало быть, колокол, обломок которого я держал в руках, был отлит в январе 1617-го. В это время на Руси правил Михаил Федорович, первый царь из династии Романовых. Лишь спустя полвека появится на свет его внук Петр Первый, через почти двести лет выйдут на Сенатскую площадь декабристы, и через триста толпа солдат и матросов ворвется в Зимний.

Три века мерный гул колокола на Святом озере возносился к небу. Плавно опускаясь с угора, плыл над водной гладью, окрестными лесами и долами. Три долгих столетия божественный голос будил, оберегал и спасал души людей. Усомнившихся же в его высоком предназначении, сбросивших наземь и разбивших колокол на куски, судя по всему, не уберег, не спас.

Оставить свой комментарий
Вы действительно хотите удалить комментарий? Ваш комментарий удален Ошибка, попробуйте позже
Закрыть