Простой советский классик

10.06.2014

Сергей ГРОМОВ

14 июня исполняется 90 лет со дня рождения Владимира Солоухина. История его жизни явно заслуживает того, чтобы быть подробно изложенной в серии «ЖЗЛ». И потому, что он был одним из крупнейших русских писателей второй половины XX века. И потому, что совокупность фактов его на редкость богатой биографии вкупе с многообразием созданных им произведений — своего рода квинтэссенция всей советской эпохи.

Солоухин принадлежит к уникальной генерации первых советских граждан, появившихся на свет после революции и Гражданской войны. Это небывало пассионарное (согласно терминологии Льва Гумилева) поколение подарило стране множество особо чтимых героев, ярких, подлинно выдающихся личностей. Судите сами: сверстниками Солоухина были Зоя Космодемьянская, Александр Матросов, молодогвардейцы... А также основная часть русских писателей, рассказавших миру о Великой Отечественной войне, — Юрий Бондарев, Виктор Астафьев, Василь Быков, Борис Васильев, Юлия Друнина... Последние советские военачальники, маршалы Дмитрий Язов и Сергей Ахромеев. И, как ни парадоксально, самые известные советские диссиденты — Андрей Сахаров и Александр Зиновьев.

У этого поколения была еще одна, поражающая своим трагизмом особенность: из всех его представителей, ушедших на фронт, домой с войны вернулось несопоставимое с потерями меньшинство. В том, что простому крестьянскому парню Володе Солоухину не довелось сгинуть в чудовищном пожаре Второй мировой, «вины» Владимира нет ни малейшей — явно не по своей воле он нес службу с 1942-го по 1945-й в охране Московского Кремля.

В какой мере принадлежность к этому младому в военные годы и беспримерно героическому племени повлияла на судьбу будущего писателя? Наверняка в немалой. 

С той лишь существенной разницей, что его воспитание, в отличие от большинства прославленных ровесников, было сызмальства отнюдь не атеистическим и даже не вполне пролетарско-интернационалистским. Это обстоятельство заметно отразилось на творчестве зрелого писателя Солоухина, которое едва ли в наши дни следует подвергать переоценке. Солоухин — русский-советский классик, и этим, пожалуй, все сказано.

В годы относительной демократизации советского общества (то есть при Брежневе; хрущевская «оттепель» в этом плане была, по сути, односторонней, во многом фиктивной), с появлением в нашей литературе целого направления, связанного с деятельностью писателей-традиционалистов, Владимир Солоухин примкнул именно к ним, замечательным русским «деревенщикам». И такое идейно-духовное позиционирование автора уже получивших общенациональное признание «Владимирских проселков», «Капли росы», многочисленных сборников лирической поэзии, рассказов и очерков было, конечно же, закономерным.

Фото: PHOTOXPRESS На протяжении многих лет «деревенщики» — и Солоухин в их числе — боролись, как могли, против поворотов рек и прочих рукотворных катаклизмов, бились за сохранение «бесперспективных» деревень и старых городков, древних храмов и родной природы, национальных обычаев и вековечных традиций. К примеру, глубокие размышления Владимира Алексеевича о непреходящей ценности русских икон, опубликованные в книге «Черные доски» под видом «записок начинающего коллекционера», произвели на просвещенную публику в конце 1960-х очень сильное впечатление.

Проза Солоухина в немалой ее части автобиографична, отражает его личные взгляды на окружающий мир, любовь к стране и малой родине — Владимирскому краю.

Чрезвычайно выразительно характеризуют судьбу писателя и обстоятельства, связанные с его уходом в мир иной. Умершему 4 апреля 1997 года Владимиру Алексеевичу Солоухину Русская православная церковь оказала великую честь — его тело отпевали в Храме Христа Спасителя. И это был первый подобный ритуал в истории восстановленного храма, на тот момент еще даже недостроенного. Похоронили же Солоухина — в соответствии с его завещанием — в родном селе Алепино, в полусотне километров от древнего Владимира.

Сегодня мы публикуем отрывки из книги Солоухина «Смех за левым плечом». Издана она была в 1989 году, когда «перестроечная» пропаганда настоятельно рекомендовала читателям литературу совершенно иного свойства, патриотизм уже чуть ли не официально определяли как «последнее прибежище негодяев», а над такими понятиями, как духовность, честь, любовь к Отчизне, всевозможные «прорабы» начинали глумиться в открытую.


«Смех за левым плечом»

Владимир Солоухин

Итак — шлеп! Разрыв оболочки небытия и крики грачей.

Земля, на которой я таким образом очутился, имела достаточно оснований называться одновременно и раем, и адом. Это и понятно, если иметь в виду главную цель, ради которой меня сюда забросило. Чтоб выбрать в конце концов между двумя крайностями, надо, чтобы эти крайности были и чтобы я имел возможность к ним присмотреться.

Я не мог тотчас же видеть, как в тишине июньской ночи, под пологом прохладного леса, цветут и благоухают чистые, белые ночные фиалки и как ночные бабочки прилетают к ним, то зеленовато светясь, вспыхивая в лунных пятнах, то погасая, залетев в теневые места. Я не мог видеть даже пышного жасминового куста, цветущего в это время у нас под окнами своими белыми и душистыми цветами. Точно так же я не мог ни видеть, ни слышать, как в эту же июньскую ночь в тюрьмах и лагерях умирают или мучаются в ожидании смерти невинные люди, как их стреляют в затылок в подвалах разных ОГПУ, что считается проявлением гуманности по сравнению со стрельбой в лоб или в сердце.

Шел июнь 1924 года. Бесспорно, цвели ночные фиалки, бесспорно, летали ночные бабочки в тишине подлунного леса, бесспорно, страдали люди, бесспорно, в эту ночь убивали людей.

В моем положении новорожденного я не мог ничего ни видеть, ни знать, но если бы я, попав на землю, сразу же, сейчас же мог бы осмотреться, подобно космонавту, прилетевшему на другую планету, то я должен был бы с первых же минут заключить, что нахожусь в раю. Если же я мог бы в то же самое время постичь мысленным взором все, что на этой планете происходит, то, ужаснувшись, я тотчас понял бы, что меня забросило в ад.

Когда бы созвали самых вдохновенных художников и сказали бы им, что существует во вселенной голый камень и нужно украсить его разнообразно и одухотворенно, с тем, чтобы красота облагораживала, будила добрые чувства, делала лучше и чище, и чтобы она никогда не могла надоесть, и художники засучив рукава принялись бы за работу, — что же, разве они могли бы придумать что-нибудь прекраснее земного неба? С луной и солнцем, в звездах и облаках, с радугами и зорями, во всех оттенках закатов и восходов?

Разве могли бы они придумать что-нибудь прекраснее земных морей, гор, рек, озер, водопадов, деревьев, цветов, наконец?

Когда бы созвали самых изощренных инквизиторов и сказали бы, что вот оборудуется некая лаборатория, некое заведение для мучений и пыток людей, что же, разве они могли бы придумать столь же изощренные и разнообразные пытки, набор которых преследует нас всю жизнь?

Что и говорить, обе крайности были тут же, одновременно и рядом, но чтобы постичь их обе, то есть и великую красоту земли, и великое зло, царившее на ней, и нужна как раз целая жизнь. Для постижения того или другого она и была мне дана.

К счастью, прежде чем пуститься в многолетнее плаванье через земную юдоль, был дан мне компас, на который я, к сожалению, взглядывал с годами все реже и реже, а были годы, когда не взглядывал совсем, как если бы его не было.

Отчетливо помню урок о двух крайностях земного бытия, преподанный мне матерью на самых первых порах. Я думаю, что ни профессора, учившие меня впоследствии, ни писатели, книги которых я успел прочитать, не подарили мне столь же ясной и неотразимой конструкции, как это сделала Степанида Ивановна.

— У тебя, — говорила она, — где бы ты ни был и что бы ты ни делал, всегда за правым плечом стоит Ангел, а за левым плечом — сатана. (Она называла его — Лукавый.) Они видят все, что ты делаешь, и даже знают о том, что ты думаешь.

И вот, если ты сделаешь что-нибудь хорошее, доброе… ну там, заступишься за того, кого обижают, подашь милостыню, поможешь отцу с матерью, накормишь кошку, перекрестишься на ночь, — Ангел за правым плечом радуется и улыбается, а Лукавый морщится и корчится, словно его поджаривают. Если же ты сделаешь дурное — обидишь девочку или старушку и вообще того, кто слабее тебя, если огорчишь отца с матерью, будешь лениться, мучить котенка, то Ангел за правым плечом будет горько плакать, а Лукавый злорадствовать и смеяться.

— Почему он будет смеяться?

— Потому что это его козни. Это он нашептал тебе сделать дурно, а ты, дурачок, и послушался. Вот ему и радостно, что ты у него в руках. Вот он и хихикает и потирает руки.

— Почему же Ангел не шепчет, чтобы я поступал хорошо?

— И Ангел подсказывает, но только мы его меньше слушаем.

— Почему?

— Потому что другой-то, враг-то его — Лукавый… Вот они и будут всю жизнь тянуть тебя в разные стороны. Один будет губить, а другой будет спасать.

Ночью, лежа с открытыми глазами, я обещал себе, что всегда у меня мой Ангел будет смеяться и радоваться, а Лукавый за левым плечом будет корчиться и скрипеть зубами. Из психологических оттенков надо бы отметить именно тот, что, как же я подведу моего Ангела, как же я, так сказать, не оправдаю его доверия...

<...>

...Ну и ахнула вся аудитория, ну и гул пошел по рядам! А из общего гула, оттуда и отсюда, из разных углов и рядов прорезались не сочувствующие, нет, восторженно-визгливые реплики: «А я вам что говорил?!», «А я вам что говорила!», «Цацкались, нянчились… Николая Второго на палец надел — простили. Церкви стал защищать — простили. Икон у себя по всем стенам навешал — простили. В Париже с эмигрантами якшался — простили. В Загорске с патриархом и другими попами якшался — простили. Действительность нашу, счастливую, светлую действительность нашу в рассказах, повестях и очерках критиковал — простили. Стихотворение «Волки» написал, казалось бы, теперь-то можно было понять — все простили. Думали — случайные ошибки, временные заблуждения, а вот оно и открылось!»

Действительно, важно было нашим поколениям на протяжении нескольких десятилетий в книгах про себя и про свое детство, в разных там автобиографиях выделить и подчеркнуть бедность социального происхождения, которая (бедность) приравнивалась почему-то к чистоте. «Чистая биография», «чистая анкета», «чистое прошлое». Чистота. Происходишь из крестьян-бедняков — хорошо. Из безлошадников (их было, наверно, по всей крестьянской России не более одного процента) — прекрасно. Из бескоровников — превосходно.

Но не противопоставляем ли мы в таком случае труд и чистоту как два враждебных, исключающих друг друга понятия? Ведь прежде чем завести (купить на любом базаре) лошадь, или корову, или племенного быка, или жеребца-производителя, прежде чем завести ветряк или водяную мельницу, кузницу или шорное дело, гнуть дуги или гнать деготь и колесную мазь, все-таки нужны были деньги. А откуда они взялись? Деньги — эквивалент труда, так нас учили в школе. А не в школе, так в институте. На лекциях по политэкономии. Можно предположить, что некоторые крестьяне, купившие лошадь, а то и двух, разводящие племенной скот, ставшие мельниками, сначала ограбили кого-нибудь на большой дороге или нашли клад. Но не все же! Не проще ли предположить, что где-то когда-то каким-то образом ими было затрачено большее количество труда, которое превратилось в большее количество денег.

Пытался ли кто-нибудь проследить, в силу каких дополнительных обстоятельств одно хозяйство начинало крепнуть и расцветать, а другое по-прежнему прозябало?

И не вступим ли мы, если будем говорить, что чем беднее, тем лучше и чище, в очевидное противоречие со здравым смыслом?

Безлошадники не могли бы вывести чистокровного орловского рысака, которым мы и теперь продолжаем гордиться и за которого и теперь получаем за границей чистое золото. Или владимирских битюгов. Безовечники не могли бы создать чистую породу романовской овцы. Бескоровники не могли бы создать сорта русского масла и вологодского масла, которыми бесконкурентно был завален мировой рынок. Горемыки и бедняки, безземельники и малоземельники не вывели бы такие чиста русские сорта яблок, как антоновка или грушовка московская, украинская симиренко или алмаатинский апорт, а также владимирскую вишню, климовский огурец, ростовский лук, нежинские огурчики, рязанскую капусту, кубанскую пшеницу, да мало ли…

Одни безлошадники и безземельники, горемыки и бедняки не смогли бы завалить мировой рынок русским овсом, русскими овчинами, русским воском, русским льном, русской икрой, русскими раками, русским фарфором и хрусталем, русским жемчугом («бурмицкое зерно»), русской эмалью, русским серебром, изделия из которого ценятся почему-то и по сей день в десятки раз дороже другого иностранного серебра. Знаменитая восемьдесят четвертая проба.

Одни безлошадники и бескоровники не могли бы, конечно, ни выигрывать войны, ни расширять пределы государства (пресловутая шестая часть земли), ни снаряжать кругосветные экспедиции. Они не могли бы обеспечить ни расцвета искусства, ни расцвета науки, ни сосредоточения в стране огромных материальных и духовных ценностей.

Может быть, чище и благороднее покупать яйца в Польше, кур во Франции, баранину в Aргентине, а пшеницу в Австралии, Канаде и США; может быть, лучше продавать Рафаэлей, Рембрандтов и Тицианов, нежели собирать их, ломать драгоценные архитектурные сооружения в виде старинных храмов, нежели возводить; может быть, все это чище и лучше, но все-таки нужно признаться, что с одними безлошадниками и бескоровниками не было бы у России ни воинской славы, ни широких пределов, ни Менделеева, ни Павлова, ни Толстого, ни Гоголя, ни Пушкина, ни Чайковского, ни Третьяковской галереи, ни Эрмитажа, ни Петербурга и ни Москвы, ни всего того, что Россия сумела накопить и создать, и остатки чего мы вот уже более чем полвека распыляем и все еще не можем до конца распылить.

Распечатать

Поделиться

Назад в раздел
Оставить свой комментарий
Вы действительно хотите удалить комментарий? Ваш комментарий удален Ошибка, попробуйте позже
Закрыть
Закрыть