Огонь, иди со мной

Платон БЕСЕДИН

01.04.2019

Гоголь — несомненно, гений. Стопроцентный, плоть от плоти высшей силы, ею на творчество снаряженный и вдохновленный. Но гениев на самом деле, при всей эксклюзивности данного понятия, насчитать можно немало: от Хлебникова и Достоевского до Ван Гога и Моцарта. Однако Гоголь — это совершенно иная порода, в гениальном пантеоне он стоит обособленно: не то чтобы возвышаясь даже, а, скорее, паря над остальными.

Если поддаться конспирологам, то легко уверовать, что Николай Васильевич явился к нам с другой планеты, из другой Вселенной, раскаленной и пылающей священным огнем. Можно ведь прочесть отличную книгу, яркую, глубокую, захватывающую, но понятную для понимания, — ясно, пусть и не до конца, как она сделана. В случае великих писателей осознать это невозможно, да и догадаться, в общем-то, тоже. Принципиально иной уровень письма, мысли, взгляда на мир и его населяющих.

Когда читаешь Гоголя, в принципе невозможно подступиться к какому-либо, даже самому примитивному, пониманию. Это взгляд не человека, а совершенно иного — по своей природе — создания, волею таинственной силы оказавшегося среди нас. Достаточно пары страниц, чтобы убедиться в этом. Перечитайте, например, описание сада Плюшкина. Ошеломляет даже не то, насколько совершенно это сделано, а прежде всего сама фокусировка внимания, восприятия.

Гоголь — медиум, проводник, визионер, равных которому нет в русской истории, да и в мировой, пожалуй, тоже. И тут нельзя написать нечто вроде это «делает его великим, особенным». По отношению к Николаю Васильевичу подобные человеческие формулировки неприемлемы и даже смешны.

Огонь, иди со мной — это о Николае Васильевиче, задолго до Дэвида Линча. Отсюда его, Гоголя, утопленницы и панночки, Вий и Старый колдун. Писатель не являлся просто мистиком, нет, он скорее походил на демонолога, создавшего — почти наяву — легион фантастических тварей, что одолевали его не только в творчестве, но и в жизни. И когда российские кинематографисты снимают слабые фильмы ужасов о Гоголе, то в своем посыле они отчасти правы. Николай Васильевич не охотник на нечисть — он ее дрессировщик, демиург своих, а теперь и наших миров.

Даже в его облике — зловещий хрусталь глаз, андрогинная лепнина лица, то ли женские, то ли ангельско-бесовские крылья волос — явственно проступала печать потустороннего мира. Если верить легенде, то писателя похоронили еще живым, и оттуда — из гроба — он пытался выбраться, стесненный не только замкнутым, давящим пространством, но и цепкими лапами разной нечисти.

Трагедия Гоголя в том, что боролся он с ней как с частью своей природы, не только после смерти, но и при жизни. Дорогой к Евангелию он, возможно, пытался одновременно очеловечить и охристианизировать себя, стать Божьим человеком, но в творчестве до конца своих дней оставался неистовым, прибывшим не отсюда.

Как не может пропасть, улетучиться древняя сила — та, что была в начале, и та, что будет в конце, — так не может исчезнуть Гоголь с его наследием. Он создатель бессмертных типажей, переходящих не просто из произведения в произведение, а из жизни в смерть и обратно. Мы умрем, мир переменится (пусть даже он станет соответствовать худшим образцам антиутопий), но гоголевские демоны сохранятся. Ведь исключительно такой взгляд, лишь формально принадлежащий человеку, и мог, точно самое невероятное устройство, пронзить время и пространство, зафиксировав метафундаментальное, плетущее саму ткань бытия и постбытия тоже.

За что бы ни брался Гоголь, везде он одинаково убедителен. Большой писатель — тот, кто выводит историю на верхний план, окружая ее тысячей контекстов, но Николай Васильевич подсоединяет к собственному тексту само жизненное пространство.

Чиновничество, которое мы наблюдаем сейчас или лицезрели полвека назад, ничем не отличается от того, что описал Гоголь в «Ревизоре» и «Мертвых душах» — ни по структуре, ни по типажам, ни по манере поведения, ни по образу действия и мысли. Вот они, шагнувшие со страниц — порой, кажется, в буквальном смысле. Это ведь не просто описание — тут абсолютное визионерство, похожее на запуск корабля с экипажем в космическое пространство. Он исследует Вселенную — и космонавты высадятся на чужой планете, колонизируют ее. Только в контексте Гоголя речь идет не о местах, а о временах с проекцией на вечность.

Или полнокровная, пахнущая горилкой и кровью повесть «Тарас Бульба» — бескрайняя, просторная до кислородного опьянения, но ширью не ушибленная, а, наоборот, возносящая, здоровьем пышущая, стоящая обособленно в творчестве Николая Васильевича; страшно представить, как Оксана уживается с утопленницей, Бульба — с колдуном — им боязно сосуществовать рядом. Но это тоже Гоголь — и не другой, не инаковый, а все тот же, пребывающий в абсолютной полноте своего бытия, как сила, охватывающая все сущее, каждую его живую, да и омертвевшую тоже, клетку.

Бердяев утверждал, что в Гоголе присутствовал «какой-то духовный вывих» — и это, конечно же, упрощение, потому что «духовных вывихов», если использовать терминологию философа, у писателя наличествовало великое множество, но все они образовывали своего рода цветущую сложность, слепленные в одно, без швов и шрамов, могучей силой. Николай Васильевич, несмотря на все свои метания и терзания, был целостен. Когда он пишет: «Знаю только то, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому пред малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены Богом, и как нарочно каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой», то имеет в виду не только единение украинцев и русских, опять же проводя линии в раздробленное будущее, но и целостность метафизического народа как такового, а в нем и каждого человека. Отчасти он дает урок, нами бездарно не усвоенный. Впрочем, как и многое другое из Гоголя.

Тому, однако, есть пусть и слабое, но оправдание — осмыслить его наследие невозможно; для того необходимо обладать если не зрением Николая Васильевича, то как минимум способностью имитировать его. Но Гоголь настолько самобытен, причем не в народном контексте, хотя и в нем тоже, а в отношениях с силами, нам крайне редко приоткрывающимися, что восприятие его при должной удаче и подготовке вероятно лишь на поверхностно-смысловом уровне, без уяснения глубинных и верхних метаслоев, остающихся не просто недоступными, а в принципе лежащими за гранью людского.

Однако даже попытка, само желание соприкоснуться с ними меняет не только человека, но и его окружение, а в конечном счете — народ. И не спрогнозировать: вызовет ли это у него витальный или, наоборот, летальный эффект — Гоголь, как священный сосуд, хранит в себе и то, и другое.