Александр Волков: «Политизация искусства сыграла отрицательную роль»

Ксения ВОРОТЫНЦЕВА

26.08.2017

Александр Волков — представитель знаменитой творческой династии: отец — легендарный автор «Гранатовой чайханы», брат Валерий — известный живописец. 27 августа художник и скульптор, ломающий границы между абстрактным и фигуративным искусством, отмечает юбилей. А 7 сентября в московской галерее ARTSTORY представят более 80 работ мастера: от 1960-х до наших дней. Накануне их создатель дал интервью «Культуре».

культура: Вы росли в семье прославленного художника — яркого, независимого, эксцентричного. Выбрали ту же профессию. Конфликта отцов и детей удалось избежать?
Волков: Мы с папой прекрасно понимали друг друга, и это определило мой жизненный путь. Всегда делился с ним новыми увлечениями. Иногда он выслушивал с интересом, в другой раз спорил. Помню, как мы с братом пришли в восторг от Ива Монтана. А отец сказал: хорош, но через 20 лет никто о нем и не вспомнит. Я запротестовал, однако многие ли его теперь знают — особенно не из моего поколения?

С детства меня окружала живопись: пара картин висела на стенах, остальные штабелями стояли на полу. Папа работал каждый день — особенно после того, как в 1946-м ушел из преподавания. Так что с ранних лет я понимал: профессия художника — постоянный труд. Александр Николаевич не натаскивал нас, как делают в училищах и специализированных школах. В Строгановке мне пришлось рисовать глаз Давида, нос Давида: потом, за что бы ни брался, везде проглядывали эти глаз и нос. Отец же учил не приемам, а более важному умению — видеть мир.

культура: Почему вначале увлеклись скульптурой?
Волков: Отчасти случайно. У папы во время войны в мастерской жил скульптор Дмитрий Шварц, эвакуированный в Ташкент: мне нравились его вещи. Затем брат принес пластилин, и я попробовал лепить. Когда получил от школьного приятеля глину, сделал портрет отца: первую работу с натуры. Совершенно не знал анатомии. Позднее приобрел достаточно сведений, однако изображения стали получаться хуже. Пришлось сознательно освобождаться от привитого в училище.

В Строгановке, куда поступил на скульптуру, целый год не прикасался к холсту: слишком много оказалось дел. А потом зашел к живописцам, почувствовал запах красок и побежал в художественный магазин: как боевая лошадь, заслышавшая звук трубы (смеется).

культура: Трудно было покинуть Ташкент ради Москвы?
Волков: К тому времени отца не было в живых — он скончался в 1957 году. Мама умерла перед моим отъездом, в 1959-м. Брат отговаривал от перемен, хотя позднее тоже перебрался в столицу. Все складывалось не слишком гладко: прозевал экзамены в Строгановку. Пошел на двухгодичные курсы художников-мультипликаторов, учился вместе с Норштейном. Однако скульптура не отпускала: в итоге поступил со второй попытки. На одном курсе со мной оказались Борис Орлов и Дима Пригов: наша троица стала неразлучной. Расхождения начались, когда они увлеклись концептуализмом. Я не мог отказаться от каких-то произведений и принципов отца, к тому же не любил находиться в коалициях.

Еще в юности сложился близкий круг: художники Евгений Кравченко, Дамир Рузыбаев, брат и я. Дружбу пронесли через всю жизнь. Летние и зимние каникулы проводили в Средней Азии. Помню, как встречали март в горах. В Строгановке уже начались занятия, а тут — воля. Денег много не нужно: путешествуешь с рублем в кармане, ночуешь в любом кишлаке. Идешь месяцами, куда глаза глядят, без карт. Эта свобода необходима, как воздух. Даже когда начал работать, уезжал туда на два-три месяца каждый год.

культура: Живописцу нужно быть прагматиком?
Волков: Нам с братом с детства было ясно: заниматься творчеством, чтобы получать дивиденды — нельзя. Занятие живописью — это попытка понять, ради чего живешь и работаешь. Искусство помогает не лгать миру. В определенном смысле считаю себя идеалистом. Отец учил видеть в каждом авторе что-то интересное, но сегодня подобное отношение практически утрачено: оцениваем коллег очень жестко. Наша компания — Рузыбаев, Кравченко, брат и я — учились и вдохновлялись друг у друга, как импрессионисты, которых объединял поиск истины. Увы, многие представители советского андерграунда, крепко дружившие, перессорились, когда уехали на Запад: началась дележка пирога. Похоже, при всем коллективизме мы оказались слишком индивидуалистичны и не смогли радоваться успеху друг друга.

культура: Критики говорят, что Вы постоянно меняетесь, экспериментируете. Справедливо?
Волков: Многие не знают, кем меня считать — абстракционистом, фигуративистом, экспрессионистом. Возможно, любовь к использованию разных ходов зародилась в детстве, когда перед глазами было наследие отца. Тогда осознал: художник может быть не похожим на себя. Сейчас же модно, чтобы автор делал поточную продукцию, копировал свой стиль. Это нанесло вред свободе творческого мышления.

Для меня не существует спора между абстрактным и фигуративным искусством. С  Андреем, моим сыном, недавно пересматривали картины. Он сказал: «У тебя всегда чувствуется правда видения, хотя не воспроизводишь детали, цветочки-лепесточки. Главное — схвачена суть». Нередко создаю пейзажи-состояния. Начинаю с цветных пятен, и вдруг они превращаются в картины природы. Почему не делаю чисто абстрактных вещей? Хочу, чтобы человек сумел войти в мое произведение, для этого оставляю ключ к восприятию. У меня была одна работа: закат в Венеции с маленьким силуэтом Сан-Марко. Закроешь изображение базилики, и перед тобой — абстрактная картина.

культура: Может ли художник не откликаться на злобу дня?
Волков: Современные выставки часто оказываются агрессивными: заставляют задумываться о социальных проблемах. Однако политизация сыграла отрицательную роль — из искусства ушло главное. Когда слушаю Моцарта, не думаю о том, какие отношения у него были с власть имущими. Просто получаю массу переживаний, имеющих общечеловеческую основу и понятных даже в нашем веке.

культура: Что, на Ваш взгляд, будет с изобразительным искусством?
Волков: Отец говорил, живопись — это химия. Шагал утверждал — алхимия. Настоящие шедевры имеют магическую природу. Рассказывают, что прежде парижские маршаны определяли стоимость художника следующим образом: держали над картиной обручальное кольцо на нитке. Если оно раскачивалось, работа считалась ценной. Мы однажды попробовали с приятелем. На Рембрандте, даже на репродукции, крутилось, а на других — нет. Кстати, у меня ходуном ходило (смеется).

Когда рисую, чувствую, словно кто-то смотрит на картину и может пожурить: «Сан Саныч, слишком красиво делаешь, хочешь понравиться». Я человек достаточно свободный и решительный, однако не стремлюсь засорять мир своими произведениями. Тем более, та же скульптура сегодня переживает не лучшие времена. Все старательно лепят пиджаки, брюки, реснички, бровки. А новых Роденов или Майолей почему-то не появляется.

С другой стороны, настроен вовсе не пессимистично. В конце концов, разговоры о кризисе изобразительного искусства напоминают рассуждения о смерти театра: а он, как мы видим, никуда не исчез. Так и здесь: появляются новые художники, растут дети, с восторгом рисующие, словно тяга к творчеству — некий инстинкт. И это колесо будет катиться вечно.