Русский и ничей

Ксения ВОРОТЫНЦЕВА

20.07.2016

13лет назад родился художник Борис Григорьев, разделивший судьбу многих представителей русского авангарда. Громкие выставки и известность на Родине, эмиграция, болезненное ощущение оторванности от страны и вечные сны о России. Но в данном случае имелось еще и незаслуженное забвение. При том, что «Борис Гри» считается одним из самых интересных авторов, вышедших из «плавильного котла» рубежа XIX–XX веков.

Первое, что привлекает внимание в биографии этого человека, — экзотическое происхождение: полурусский-полушвед, он вырос в Рыбинске в семье мещанина Дмитрия Григорьева. С автопортретов на зрителей смотрит современный викинг — голубоглазый, светловолосый, с твердым подбородком и пухлыми губами, в костюме и шляпе. Темперамент у мастера, однако, оказался вполне славянский — как говорил Корней Чуковский, «с сумасшедшинкой»: необузданный, страстный, мрачный. Отсюда постоянная тяга к гротеску и экспрессии, ставшая главной чертой его творчества.

Одинаково увлекавшийся и литературой, и живописью Григорьев в итоге остановился на последней, хотя словесных опытов не оставлял до конца жизни: пятисотстраничные мемуары, написанные в эмиграции, а затем бесследно пропавшие, по-прежнему будоражат умы исследователей. С 1903-го по 1907-й он был студентом Центрального Строгановского художественно-промышленного училища, до 1913-го — вольнослушателем Академии художеств. Вращался в богемных кругах, участвовал в выставках объединения «Мир искусства». Решающее влияние оказал Париж, прекрасный и порочный, куда художник впервые отправился за год до Первой мировой. Впечатления вылились в серию «Intimite», изданную в 1918-м: кокотки, кафешантанные девицы, гризетки и их клиенты. Здесь тулуз-лотрековские мотивы переплелись с нотками Достоевского, а сами работы (в основном рисунки) обеспечили Григорьеву славу прекрасного графика. Ловко орудуя карандашом, нередко используя тонированный штрих, он признавался, что линия — главное, даже в живописи.

В том же переломном 1918 году вышел еще один знаменитый альбом — «Расея». Название страны на простонародный манер, как, впрочем, и сами иллюстрации, — все это вызвало бурное обсуждение. Борис Дмитриевич, которого тут же обозвали «горожанином в деревне», показал народ древней, мощной, даже страшной силой, способной в мгновение выйти из-под контроля. Тревожная эпоха перемен завладела многими. Григорьев вспоминал о встреченных тогда товарищах: «Необыкновенно грустен сидел Гумилев. Но и грусть его была загадочна. Знал ли кто-нибудь в России, о чем думал Гумилев в эти последние годы? Нет, никто этого не знал. Веки его медленно и неслышно хлопали, точно крылья ночной птицы».

В 1919 году живописец и график эмигрировал, обосновался во Франции. Довольно успешно продавал картины, однако не мог оторвать себя от родной земли, переживал широкую гамму чувств: от гнева до ностальгии. Его письма — например, Евгению Замятину — испещрены признаниями: «Я весь Ваш, я русский и люблю только Россию, не будучи совершенно политиком». Или еще более горячие слова: «У меня одно желание обнять русскую женщину, припасть с мольбертом около русской деревни, искупаться в Черном море». Поначалу очарованный заграницей, впоследствии Григорьев горько замечает: «Это чужое становится более и более чужим и чуждым». И, наконец, почти возглас отчаяния: «А я — все тот же, русский и ничей». Он мечтал провести последние дни на Родине, однако этому не суждено было сбыться, художник ушел из жизни на Ривьере.

Григорьев заслужил славу экспериментатора, хотя никогда не ударялся в абстракцию. Его слишком интересовали люди, их судьбы. Многие считают портреты вершиной творчества мастера. Скажем, Николая Рериха Борис Дмитриевич изобразил так, что в чертах мистика и обожателя гор зритель видит скалистый пейзаж. Художник писал ушедшего в себя Сергея Рахманинова, вальяжного Федора Шаляпина, похожего на волшебника Максима Горького и даже его сноху, красавицу с несчастливой судьбой Тимошу (Надежду Пешкову). Его «реализм после реализма» — или следование классическим традициям в эпоху авангарда — был сродни немецкой «новой вещественности» и в то же время включал в себя черты модного кубизма. Некоторая холодность, «остранение», а также бесстрашие, умение взглянуть в глаза неизбежности — не это ли до сих пор притягивает зрителей к картинам Григорьева? А легкая ирония помогает избежать трагизма и напоминает о словах мастера: «...но ведь все на свете чепуха! даже смерть!»