С лейкой и блокнотом

Дарья ЕФРЕМОВА

23.01.2015

2015-й — год столетия со дня рождения Константина Симонова. Легендарный военкор, автор строк, которые на войне читали как молитву, лауреат Ленинской и шести Сталинских премий занимал почетное место в пантеоне советских героев, а затем был сброшен с корабля современности. «Культура» начинает серию публикаций, посвященных произведениям Симонова. Романы, повести, репортажи для «Красной звезды», записки военных лет и, конечно же, стихи — ничто не должно быть забыто.  

В честь Симонова назван теплоход, улицы в Москве, Казани, Волгограде, Могилеве и даже астероид. Его имя фигурирует практически во всех мемуарах современников, ему посвящены серьезные научные монографии (прозаический метод сравнивают с толстовским, стихи — вне сравнений), множество статей, ряд кинолент. Самая яркая — «Жди меня» 1943 года с Валентиной Серовой в главной роли, конечно, не про него, хотя и по его сценарию. Герой картины Николай Ермолов едва ли альтер эго фронтового корреспондента. И не журналист он вовсе, а пилот, которого друзья и родственники считают погибшим, а с фронта ждет только красавица жена... 

Зато многочисленные аллюзии на отнюдь не пряничную супружескую жизнь «обласканного властью» писателя и блистательной кинодивы содержатся в телесериале Юрия Кары «Звезда эпохи». Тут вам и «говорящие» фамилии Семенов — Седова, и влиятельные ухажеры, и скандалы, и батареи бутылок (она, как известно, позволяла себе лишнее).

К моменту выхода фильма автор строк, которые заучивали наизусть в землянках и окопах, был не в чести. О Симонове говорили преимущественно в контексте «прегрешений» — кампания против космополитов, «пастернаковский эпизод». Образ России-упрямицы, шалой сумасбродки, и впрямь не был близок убежденному государственнику, «советскому Киплингу» Константину Симонову.

Впрочем, даже самые суровые критики чужой нравственности не смогли оставить без внимания благие дела могущественного секретаря правления Союза писателей. Возвращение в литературу незаслуженно задвинутых Булгакова и Зощенко, публикация романа Хемингуэя «По ком звонит колокол», издание в Большой серии «Библиотеки поэта» наследия Осипа Мандельштама, переиздание Ильфа и Петрова, открытие Василия Ажаева и Вячеслава Кондратьева, выставки Пиросмани, Петрова-Водкина, Татлина, Хлебниковой, которые он инициировал на посту председателя общественного совета ЦДЛ... 

«Сколько мне ни приходилось быть с ним вместе на разных собраниях, он все время кого-то уговаривал, с кем-то договаривался, кому-то объяснял», — вспоминал Михаил Ульянов. Симонов очень обрадовался, когда узнал, что избран членом Центральной ревизионной комиссии КПСС, рассказывали очевидцы. Высокая должность открывала новые возможности. Он так и сказал: «Я смогу теперь многим помочь». И с энтузиазмом взялся за дело. Пробивал книги, защищал молодых, отстаивал интересы несправедливо обиженных. 

Без барабанной дроби

Фронтовой корреспондент, для которого война началась еще в 1939-м, на Халхин-Голе, журналист, вставший в ряды защитников Одессы и Сталинграда, участник Курской битвы, человек, видевший страшные печи Освенцима и красное знамя над рейхстагом. Писатель, чьих очерков ждали, как хлеба, он не любил «бодряческого», «шапкозакидательского» оптимизма. 

«В первые годы войны мне довелось побывать на разных тяжелых участках фронта, и, должен сказать, я редко встречался <...> с надеждами, что все, раз-два, и переменится к лучшему, и мы, раз-два, и будем в Берлине. Попадались, конечно, и такие люди, но их, как правило, презирали: в одних случаях — за глупость, в других — за неискренность, а больше всего за душевную слабость, мешающую посмотреть правде в глаза», — вспоминал Константин Михайлович в 1955 году. А вот и строки из фронтовых записей, датированные 42-м. «Писать о войне трудно, писать о ней, как только о парадном, торжественном и легком деле, нельзя. Это будет ложью. Писать только о тяжелых днях и ночах, только о грязи окопов и холоде сугробов, только о смерти и крови — это тоже значит лгать, ибо все это есть, но писать только об этом — значит забывать о душе, о сердце человека, сражавшегося на этой войне». 

«Симонов — это какой-то комбайн», — говорил поэт Илья Сельвинский, имея в виду неутомимую энергию военкора «Красной звезды». То он в Крыму, в цепях контратакующих пехотинцев, то в боевом походе на подводной лодке, то — на Севере с группой разведчиков высаживается в тылу врага... Когда убеленного сединами, маститого писателя-лауреата спрашивали, что для него было самым тяжелым в войну, Симонов отвечал: «Уезжать от людей в критической для них ситуации». 

Излюбленным жанром военкора был очерк. Даже статьи, в случае Константина Михайловича немногочисленные, представляли собой ряд очерковых зарисовок. Живые, яркие, доходчивые, пронзительные и вместе с тем лаконичные, они выстраивались вокруг человеческих судеб. Он, как никто другой, умел разговорить собеседника — командира или простого солдата, узнать, что тот чувствует, отправляясь в бой. «Несколько минут... Мысль о предстоящей смертельной опасности овладевает Цыгановым. Он представляет, как они побегут вперед и как будет стрелять по ним немец, особенно вот из тех домов — на самой круче. <...> И неприятный холод страха проходит по его телу. Впервые за день ему кажется, что он озяб, сильно озяб. Он поеживается, расправляет плечи, одергивает на себе шинель и затягивает ремень на одну дырку потуже <...> Он заставляет себя думать о будущем, но не о близком будущем, а о далеком, о границе, до которой они дойдут, и о том, что будет там, за границей. И, конечно, о том, о чем думает каждый, кто воюет третий год, — о конце войны». 

Впоследствии критики станут писать об особом творческом методе Симонова, о его писательском пуританизме, тонком психологизме, взращенном на традициях русской классической прозы, о поиске человеческих эмоций, тех «боковых зеркал», в которых «жестокий облик событий» отражался особенно драматично. К числу его литературных заслуг отнесут и ломку стереотипов, нахождение иного угла художественного зрения, когда героический пафос уступает место достоверному изображению того, как это было. Романы «Товарищи по оружию», «Живые и мертвые», «Солдатами не рождаются», повести «Дым отечества», цикл «Из записок Лопатина» — эти произведения Симонова заставили иначе взглянуть на явление «человек и война». 

Больше, чем хлеб 

Впервые написавший об ужасах фашистских концлагерей — англичане и американцы долгое время в них не верили, считали это советской пропагандой, — Симонов умел быть убийственно спокойным в перечислении не укладывающихся в мирное сознание реалий. «Бараки охраны. Аккуратные палисадники, кресла и скамейки, сбитые из березовых жердей. Зольдатенхейм — небольшой барак, публичный дом для охраны. Женщины только из заключенных. При обнаружении беременности уничтожались. Дезинфекционная камера, в которой газовали «циклоном». <...> Барак с обувью. Длина 70 шагов, ширина 40, набит обувью мертвых. Обувь до потолка <...> десятки тысяч пар детской обуви. Сандалии, туфельки, ботиночки с десятилетних, с годовалых...» 

Здесь же Симонов познакомился с одним из немногих оставшихся в живых заключенных, полусумасшедшим стариком-евреем, считавшим себя главой французского правительства. «Знаете, кто это ходит? Это Леон Блюм». Смотрю на него. Старый, сгорбленный, носит доски, ногти сорваны. <...> — Вы Блюм? — Да. — Как вы сюда попали? — Вместе со всеми. <...> — Я решил разделить судьбу своего народа. Он был уже очень слаб. Прибыл с партией французов, имел звезду желто-красную с буквой «Ф» в центре и номер под звездой. Страшно изможденный, сгорбленный. Доски тяжелые, вырываются из рук, пальцы все в крови. Я ему отдал свою еду и сказал, чтобы он спрятал, чтобы мне не попало самому, но он тотчас зашел за доски и жадно, дрожа, ел. Дня три я его не видел, а через неделю, когда спросил о нем у другого еврея, тот говорит: «Там, где и я скоро буду». — Где? — Он показал пальцем на небо...» Только потом Симонов узнал, что настоящий Блюм содержался в Бухенвальде, в 45-м был освобожден союзниками и вошел в правительство де Голля. Обману старика писатель не удивился. Многие сходили с ума. 

Впрочем, в военные годы такие истории оставались лишь на страницах дневников. В печать попадали примеры стойкости людей, вера, что не все пропало, их воинское умение, постепенно возникающая способность ненавидеть врага. «Разумеется, в моих дневниках того времени картина шире, но это самоограничение было сознательным, и я в нем ни секунды не раскаиваюсь, — признавался он годы спустя в дружеской переписке. — Примеры стойкости, героизма, твердости, воинского умения были необходимы тогда в газетах, как хлеб».

Больше, чем хлебом — то ли молитвой, то ли древним заговором звучало знаменитое «Жди меня», опубликованное в «Правде» в январе 42-го. С коротким посвящением «В.С.». Именно это стихотворное послание любимой принесло отважному военкору всенародную славу. Его переписывали от руки, посылали из тыла на фронт, с фронта в тыл. Раненые повторяли, как суггестивное заклятие, в госпиталях: «Жди меня, и я вернусь, / Всем смертям назло». Это отвлекало от боли, вселяло надежду, рассеивало страхи...

После войны 

Многие годы спустя дочь Симонова и Серовой, Мария, станет рассказывать о том, что стихотворение было написано в один присест на даче у Льва Кассиля, после того как поэт едва спасся от смерти под Ельней. Публиковать его изначально автор не собирался, но потом сдался под напором редакторов и друзей, а в 43-м вышел одноименный фильм, еще больше упрочивший славу Серовой. 

Когда закончилась война, Симонову только исполнилось тридцать. Его ждали должности главредов в «Новом мире», а затем и в «Литгазете», поездки в Париж к Бунину и Зайцеву, дача в Переделкино, роскошная квартира, тяжелый развод, сплетни, пересуды, новая женитьба, премии, награды, ответственные посты.

Сделавший блестящую карьеру, он никогда не забывал о войне. «Если говорить о той общественной деятельности, которой я занимаюсь, то <...> я решил <...> писать и говорить правду о войне; <...> чтобы роль рядового участника войны, вынесшего на своем горбу ее главную тяжесть, предстала перед последующими поколениями и во всем ее подлинном трагизме, и во всем ее подлинном героизме». 

«...Знаете ли вы в полной мере, чем для нас, молодых солдаток, было ваше «Жди меня»? — спрашивала Симонова одна из бывших фронтовичек в 70-е. — Ведь в Бога мы не верили, молиться не умели, а была такая необходимость взывать к кому-то: «Убереги, не дай погибнуть».