Не жизнь и не судьба

Михаил БУДАРАГИН, публицист

10.12.2015

Василий Семенович (Иосиф Соломонович) Гроссман, родившийся 12 декабря 1905 года, начал печататься в 1934-м, главный свой роман написал в 50-х и мог бы прославиться как автор, зло и справедливо рассказавший о нацистских лагерях смерти. Но разменял это на затянутое повествование о том, как глупые советские начальники не смогли помешать добрым картонным гуманистам победить в Великой Отечественной. 

Прошедший войну, бывший корреспондентом, профессиональным писателем и, судя по всему, не самым плохим человеком, Василий Гроссман когда-то стоял на моей книжной полке, но я долго не понимал, зачем. Окопную правду я знал от Константина Симонова, о любви читал у Льва Толстого, за оппозиционное отношение к советской власти отвечал Александр Солженицын, за лагерную тему — главный соперник последнего Варлам Шаламов.

Роман с претензией на эпос «Жизнь и судьба» как-то сам собой вошел в диссидентский список «обязательного чтения об ужасах режима», и никто до сих пор не в состоянии объяснить, почему. Можно было бы подозревать заговор, но автор на такую честь не тянет, так что остановимся на самой простой версии — нужен был еще один текст «про это», для пущей массовости. Сам писатель вряд ли бы согласился с такой оценкой, но она — единственное объяснение. Гроссман — жертва любви к количеству, а вовсе не матерый антисоветчик или певец простого страдающего народа.

Чтобы бороться с СССР, ему не хватало ярости и ненависти, пронзительной, настоящей, обжигающей. По любому произведению автора (особенно по роману «За правое дело», первой части дилогии, куда и вошла «Жизнь и судьба») заметно, что он очень неплохо устроился и вальяжно перебирает поводы к недовольству: годится ли, будет ли убедительно? Сравните с Шаламовым, который просто выжег себя изнутри и может быть сколько угодно прав или нет, но этот пепел не переспорить уже никак. 

Гроссмана переспорить довольно просто. О чем на самом деле написана «Жизнь и судьба»? Точно не о жизни. Каждый герой этого бесконечно затянутого текста, повествующего, как хорошие люди выживают в Советском Союзе, отстаивают Сталинград и спасаются добрыми немцами, — мертвец. Но не потому, что обречен, а потому, что просто не может вести себя по-человечески. Никто ни разу за весь роман не шутит. Это бы нарушило авторский замысел, разоблачительный пафос. Мол, такие дела, репрессии, нашествие, кругом коварный сталинизм обижает обычных якобы людей. Герои ходят туда и сюда, потому что должны это делать, а вот смеяться — нет, это им не позволено. Василию Теркину, русскому солдату, чинящему часы, побеждающему саму Смерть и идущему на Берлин, — можно, он — настоящий, хотя и выдуманный Твардовским. Герои «Жизни и судьбы» — картонные декорации авторского театра, где играется пьеса, никакого отношения к судьбе не имеющая.

Да, статистам положено иметь биографию, они перемещаются с мрачными лицами из пункта А в пункт Б, но по ходу не ступят ни вправо, ни влево. Это у Льва Толстого Наташа Ростова, ожидая Болконского, бормочет вдруг: «Остров Мадагаскар» (к чему — спросите у Льва Николаевича), а у Гроссмана лишнего жеста никто не сделает.

Это не судьба. Просто автор изобрел что-то, да так и оставил. Есть тончайшая связь между человеком и миром, который властно врывается и расставляет все по своим местам. Таков толстовский Платон Каратаев, таков и блоковский Иисус Христос, грозно шествующий сквозь метель. По роману об ужасном Сталине слоняются тени, потому что Гроссману ни до чего иного дела нет.

В финале автор перестает себя мучить, и, наконец, начинается самое занимательное. Нацизм, мол, и коммунизм — это одно и то же. О, природа тоталитаризма! Здесь впервые упоенного открытием Гроссмана становится интересно читать, и хотя он несет ересь, на фоне предыдущих букв это выглядит даже мило. Наболело у человека, можно ведь понять.

Зачем под простую мысль городить целый роман? Возможно, автору показалось, что его идея вне «Жизни и судьбы» будет выглядеть не очень убедительно. Она, впрочем, и втиснутая в текст смотрится так себе. Прежде всего потому, что автор сам тоталитарнее всех диктаторов, вместе взятых, он — последняя инстанция вкуса и правды. Ничего более смешного — в литературной традиции, где творцами больших романов были Тургенев, Лесков, Достоевский и Толстой, — нельзя и вообразить.

Обсуждать саму идею Гроссмана нет особенного смысла: тем, кому понятно, что сопоставления подобного рода недопустимы, ничего объяснять не нужно, а людям, которые верят, что миры Василия Теркина и Лени Рифеншталь — одно и то же, вряд ли что-либо докажешь.

Однако кое-что Гроссман все-таки упускает. Да, он убежден, что советские военачальники были глупцами и пьяницами, а победил нацизм коллективный Штрум, но здесь и парадокс. Если персонажи «Жизни и судьбы» — страдальцы и победители, а нацизм и коммунизм так похожи, выходит, что и начальники вермахта — дураки и пьяницы, а проиграли фашисты лишь потому, что своих штрумов сожгли в печи еще в 30-х. Более того, товарищ Сталин, получается, был большой прозорливец, раз оставил в живых будущих победителей. Этой неувязки сам автор, конечно, не видит, ему не до того. 

Гроссмана, пожалуй, по-человечески можно понять, он очень старался. Но если заставить любого, кто прочел «Жизнь и судьбу» хотя бы год назад, вспомнить сюжет и смысл романа, не найдется никого, кто не пожал бы недоуменно плечами, отметив разве что какие-то эпизоды. 

В литературе, где есть «Евгений Онегин», так писать нельзя, какой бы идеологии ты ни придерживался и каким бы пафосом ни вдохновлялся. Форма тоже имеет значение, это, пожалуй, главное, что можно сказать о Василии Гроссмане.


Мнение колумнистов может не совпадать с точкой зрения редакции